Эрих Фромм: Анатомия человеческой деструктивности

Эрих Фромм

Анатомия человеческой деструктивности

The anatomy of human destractiveness
1973

Книга Эриха Фромма «Анатомия человеческой деструктивности» посвящена философскому переосмыслению самой острой проблемы нашего времени — природе разрушительного в индивиде, в социуме и в истории. В этой основополагающей работе Э. Фромм, формируя целостное представление о реформированном психоанализе, раскрывает широчайшую панораму биологических, психологических и антропологических учений.

ЭРИХ ФРОММ. БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Эрих Фромм родился 23 марта 1900 г. во Франкфурте в ортодоксальной еврейской семье. Отец его торговал виноградным вином, а дед и прадед по отцовской линии были раввинами. Мать Эриха — Роза Краузе — по происхождению была из русских эмигрантов, переселившихся в Финляндию и принявших иудаизм.

Семья жила в соответствии с патриархальными традициями добуржуазной эпохи, отмеченной духом религиозности, трудолюбия и тщательного соблюдения обрядов.

Эрих получил хорошее начальное образование. Гимназия, в которой изучали латынь, английский и французский языки, пробудила в нем интерес к ветхозаветным текстам. Правда, он не любил сказаний о героических сражениях из-за их жестокости; зато ему нравились истории об Адаме и Еве, о предсказаниях Авраама и особенно пророчества Исайи и других пророков. Картины универсального мира, в котором лев и овца живут рядом, очень рано привлекали внимание мальчика, а позднее стали толчком к раздумьям о жизни человеческого сообщества, к идеям интернационализма. В средних классах гимназии у Эриха Фромма формируется протест против массового безумия, ведущего к войне, начало которой юноша встретил с болью и недоумением (1914 г.).

Одновременно он переживает и первое личное потрясение, которое оказало на него очень серьезное влияние: прелестная молодая женщина, художница, друг семьи, совершила самоубийство после смерти своего старого, больного отца. Последняя ее воля состояла в том, чтобы ее похоронили вместе с отцом. Эрих мучительно размышляет над вопросами жизни и любви и, главное, стремится понять, насколько сильна была любовь этой женщины к отцу, что единение с ним (даже в смерти) она предпочла всем радостям жизни. Эти наблюдения и раздумья привели Фромма на путь психоанализа. Он стал пытаться понять мотивы человеческого поведения.

В 1918 г. он начинает изучать психологию, философию и социологию во Франкфуртском, а затем Гейдельбергском университетах, где среди прочих его учителей были Макс Вебер, Альфред Вебер, Карл Ясперс, Генрих Риккерт и другие философы мирового масштаба. В 22 года он стал доктором философии, а затем продолжил образование в Мюнхене и закончил его в известном Институте психоанализа в Берлине. Фромм рано познакомился с философскими работами К. Маркса, которые привлекли его прежде всего идеями гуманизма, понимаемого как полное освобождение человека, а также создание возможностей для его самовыражения.

Другим важнейшим источником личных и профессиональных интересов Фромма в 20-е гг. становится психоанализ Зигмунда Фрейда. Первой женой Фромма была Фрида Райхман — образованная женщина, психолог; и Эрих, который был значительно моложе Фриды, под ее влиянием увлекся клинической практикой психоанализа. Они прожили вместе всего четыре года, но на всю жизнь сохранили дружеское расположение и способность к творческому сотрудничеству.

Третьим духовным источником для Фромма был малоизвестный автор Иоганн Якоб Бахофен. Его учение о материнском праве впоследствии стало для Фромма важным аргументом, опровергающим фрейдовскую теорию "либидо".

В 20-е гг. Фромм познакомился с учением буддизма, которое воспринял как озарение, и был верен ему до глубокой старости.

В 1927-1929 гг. Фромм начинает много печататься. Известность ему принесло выступление с докладом "Психоанализ и социология", а затем публикация статьи под названием "О методе и задачах аналитической социальной психологии: замечания о психоанализе и историческом материализме".

Почти десять лет (1930-1939) его судьба связана с Франкфуртским институтом социальных исследований,

который возглавлял Макс Хоркхаймер. Фромм руководит здесь отделом социальной психологии, проводит серию эмпирических исследований среди рабочих и служащих и уже к 1932 г. делает вывод о том, что рабочие не окажут сопротивления диктаторскому режиму Гитлера. В 1933 г. Фромм покидает Германию, переезжает в Чикаго, а затем в Нью-Йорк, куда вскоре перебазируется и Хоркхаймер со своим институтом. Здесь ученые вместе продолжают исследование социально-психологических проблем авторитарности, а также выпускают периодическое издание "Журнал социальных исследований".

В 40-е гг. конфронтация с Адорно и Маркузе приводит к отходу Фромма от франкфуртской школы. Оторвавшись от "немецких корней", он полностью оказывается в американском окружении: работает во многих учебных заведениях, участвует в различных союзах и ассоциациях американских психоаналитиков. Когда в 1946 г. в Вашингтоне создается Институт психологии, психиатрии и психоанализа, Фромм активно включается в систематическую подготовку специалистов в области психоанализа. Но Фромм никогда не был ординарным профессором какой-либо кафедры, он всегда читал свой курс на "междисциплинарном" уровне и, как никто, умел не только связать воедино данные антропологии, политологии и социальной психологии, но и проиллюстрировать их фактами из своей клинической практики.

В 50-е гг. Фромм отходит от теории Фрейда и постепенно формирует свою собственную концепцию личности, которую сам назвал "радикальным гуманизмом".

Причины пересмотра Фроммом концепции Фрейда достаточно очевидны. Это прежде всего бурное развитие науки, особенно социальной психологии и социологии. Это потрясение, которое Фромм сам перенес в связи с приходом к власти фашизма, вынужденной эмиграцией и необходимостью переключения на совершенно новую клиентуру. Именно практика психотерапии на Американском континенте привела его к выводу о том, что неврозы XX в. невозможно объяснить исключительно биологическими факторами, что влечения и инстинкты — это совершенно недостаточная детерминанта поведения людей в индустриальном обществе.

"Невозможно перечислить всех радикальных гуманистов со времен Маркса, — говорит Фромм, — но я хотел бы назвать следующих: Торо, Эмерсон, Альберт Швейцер, Эрнст Блох, Иван Иллич; югославские философы из группы "Праксис": М. Маркович, Г. Петрович, С. Сто-янович, С. Супек, П. Враницки; экономист Э. Ф. Шумахер; политический деятель Эрхард Эпплер, а также многие представители религиозных и радикально-гуманистических союзов в Европе и Америке XX века".

Несмотря на все различия во взглядах радикальных гуманистов, их принципиальные позиции совпадают по следующим пунктам:

- производство должно служить человеку, а не экономике;
- отношения между человеком и природой должны строиться не на эксплуатации, а на кооперации;
- антагонизмы повсюду должны быть заменены отношениями солидарности;
- высшей целью всех социальных мероприятий должно быть человеческое благо и предотвращение человеческих страданий;
- не максимальное потребление, а лишь разумное потребление служит здоровью и благосостоянию человека;
- каждый человек должен быть заинтересован в активной деятельности на благо других людей и вовлечен в нее.

После окончания второй мировой войны Фромм принимает решение не возвращаться в Германию. Он поселяется в Мексике на берегу моря (в городе Куэрно-Вако), получает профессуру в Национальном университете в Мехико, сотрудничает с прогрессивно настроенными латиноамериканскими учеными, читает лекции в США.

50-е годы примечательны интересом к социально-теоретическим и социально-политическим проблемам. Труды этих лет: лекции "Психоанализ и религия", анализ эпоса "Сказки, мифы и сновидения" (1951), две философские работы — "Здоровое общество" (1955) и "Современный человек и его будущее" (1959), а также много публичных выступлений, докладов и статей. Он участвует в политической деятельности, в разработке программы американской социал-демократической федерации (СДФ), в которую вступил ненадолго, пока не убедился, что социал-демократия сильно "поправела".

Трудно поверить, что в самом начале 60-х гг. (т. е. задолго до того, как кто-либо из политиков заговорил о возможности разрядки в отношениях между двумя сверхдержавами) Фромм писал о "деструктивном потенциале американского антикоммунизма" и о необходимости "здорового рационального мышления ради безопасности во всем мире". Кто-то, быть может, помнит, что осенью 1962 г. Фромм приезжал в Москву, где принимал участие в качестве наблюдателя в конференции по разоружению.

Анализ "кибернетического общества", проделанный Фроммом в 60-70-е гг., привел его к созданию самостоятельной "типологии социальных характеров": общество отчуждения "опредмечивает" человека, заявляет Фромм, превращает его в песчинку, колесико с единственной задачей — вращать гигантскую машину вооружения... Такое общество, без сомнения, создает особый "деструктивный тип личности", который становится угрозой для самого существования человечества.

Последние 11 лет (с 1969 по 1980 г.) Фромм живет в Швейцарии (Локарно), пишет по-английски и по-немецки, печатается во всех странах мира и с удовольствием выступает перед немецкоязычной аудиторией после долгих лет разлуки с Европой.

70-летний ученый не только не чувствует себя стариком, но и в жизни и в творчестве переживает подлинный расцвет. Он пишет в эти годы свою "интеллектуальную биографию" под названием "По ту сторону от иллюзий"; две важнейшие работы, которые сам он называл "труды моей души": "Психоанализ и дзэн-буддизм" и "Душа человека". В конце 60-х гг. он завершает работу над книгой "Революция надежды" и вплотную берется за исследование проблем агрессивности. Труд оказался безмерным, но спустя пять лет он принес весьма зримый результат: книгу объемом 450 страниц, которой автор намеренно дал очень строгое и точное название "Анатомия человеческой деструктивности". Непосредственно над книгой Фромм работал с 1968 по 1973 г., но подготовка к ней шла более трех десятилетий, ибо исходным пунктом своих научных размышлений об истоках агрессии сам автор считает собственные первые исследования авторитарности, а также изучение и описание характера Гитлера ("Бегство от свободы", 1941). Позднее в ученом мире большая работа Фромма была оценена как оригинальная теория личности. Эта книга еще больше усилила интерес европейцев к творчеству Фромма, особенно после выхода в свет его книги "Иметь или быть". Последней публикацией при жизни стала давно задуманная книга о Фрейде.

Когда Фромма не стало, его ассистент подготовил к изданию в Германии Полное собрание сочинений в 10 томах, а швейцарский журналист Ханс Юрген Шульц воспроизвел запись 10 радиобесед с Фроммом и издал их в книге под названием "О любви к жизни".

Э. М. Телятникова

ПРЕДИСЛОВИЕ

Это издание представляет собой первый том обширного исследования в области теории психоанализа. Я занялся изучением агрессии и деструктивности не только потому, что они являются одними из наиболее важных теоретических проблем психоанализа, но и потому еще, что волна деструктивности, захлестнувшая сегодня весь мир, дает основание думать, что подобное исследование будет иметь серьезную практическую значимость.

Более шести лет назад, когда я начинал писать эту книгу, я недооценивал возможные трудности и препятствия. Вскоре мне стало ясно, что, оставаясь в профессиональных границах собственно психоанализа, я не смогу адекватно оценить проблемы человеческой деструктивности. Хотя такое исследование и имеет в первую очередь психоаналитический аспект, мне были необходимы данные из других областей знания, особенно нейрофизиологии, психологии животных, палеонтологии и антропологии. Я был вынужден сравнивать свои выводы с важнейшими выводами других наук, чтобы убедиться, что эти выводы не противоречат моим гипотезам.

Поскольку в то время еще не было обобщающих работ по проблеме агрессивности, не было ни отчетов, ни обзоров, я был вынужден сам проделать эту работу. Так что я попытался оказать услугу моим читателям и рассмотреть проблему деструктивности с глобальных позиций, а не только с точки зрения отдельной научной дисциплины. Такая попытка, естественно, небезопасна. Ведь ясно, что я не мог быть достаточно компетентным во всех областях; меньше всего знаний у меня было в области неврологии. А теми знаниями, которые я приобрел, я обязан не столько своим собственным трудам, сколько дружескому участию нескольких специалистов по неврологии, которые дали мне ценные советы, ответили на многие мои вопросы, а также просмотрели значительную часть моей рукописи[5]. При этом следует добавить, что нередко многие специалисты выступают с совершенно различных позиций, между ними нет единства — особенно в области палеонтологии и антропологии. После серьезного изучения всех точек зрения я остановился на тех, которые либо признаются большинством авторов, либо убеждают меня своей логикой, либо, наконец, на тех, которые, казалось, меньше подвержены воздействию господствующих предрассудков. Подробно изложить все полярные точки зрения невозможно в рамках одной книги; но я попытался, насколько возможно, привести противоположные воззрения и дать им критическую оценку. И если даже специалисты обнаружат, что я не могу предложить им ничего нового в их узкой области, они все равно, вероятно, будут приветствовать возможность расширить свои знания об интересующем их предмете за счет информации из других исследовательских сфер. Есть сложности с повторами из моих ранних работ. Ведь я работаю проблемами индивида и общества более 40 лет, и каждый раз, сосредоточивая свое внимание на новом аспекте этой проблемы, я одновременно уточнял, углублял и оттачивал свои идеи, проработанные в прежних исследованиях. Я не мог писать о деструктивности, не используя многих уже высказанных ранее идей, хотя и пытался по возможности избегать повторов, отсылая читателей к более подробному изложению в других публикациях, однако это не всегда удавалось. Это особенно касается моей книги "Душа человека"[6], где в зародыше уже содержались мои нынешние идеи о некрофилии*[7] и биофилии*, которые мне сегодня удалось не только развернуть теоретически, но и подкрепить значительным числом клинических случаев.

Мне приятно поблагодарить тех, кто помог мне в создании этой книги. Это прежде всего доктор Жером Брамс, которому я многим обязан.

Я благодарю доктора Хуана де Диос Эрнандеса, который помог мне в области нейрофизиологии. В ходе наших дискуссий, длившихся часами, он дал мне информацию о литературе, а также просмотрел и откомментировал те части моей рукописи, которые посвящены проблемам нейрофизиологии.

Я благодарю таких специалистов в области неврологии, как покойный доктор Рауль Эрнандес Пеон, д-р Роберт Б. Ливингстон, д-р Роберт Г. Хит, д-р Хайнц фон Фёрстер и д-р Теодор Мельничук. Доктора Ф. О. Шмидта я благодарю за организацию конференции в Массачусетском технологическом институте, на которой ученые-нейрофизиологи ответили на многие мои вопросы. Я благодарю Альберта Шпеера, который сообщил неизвестные мне ранее сведения о Гитлере, а также Роберта Кемпнера, официального обвинителя с американской стороны на Нюрнбергском процессе, за предоставленную мне информацию. Я должен поблагодарить также д-ра Дэвида Шехтера, Микаэля Маккоби, Гертруду Гунзикер-Фромм за прочтение рукописи, ценную критику и конструктивные предложения; д-ра Ивана Иллича и Рамона Ксирау — за поддерж-"ку моих философских идей; д-ра В. А. Мэзона — за советы в области психологии животных; д-ра Гельмута де Терра — за комментарии по палеонтологии, Макса Гунзикера — за ценные идеи в области сюрреализма, а Хайнца Брандта — за информацию в области нацистской практики. Я благодарю д-ра Калинковича за живой интерес к моей работе, д-ра Иллича и мисс Валентину Боресман — за дружескую поддержку при отборе литературы в Международном центре документации в Куэрнавака. Пользуюсь случаем поблагодарить мисс Беатрис Майер, которая 20 лет перепечатывает мои рукописи, внося в них необходимую и ценную литературную правку, а также компетентнейшего редактора Марион Одомирок и многих других.

Это исследование было поддержано Национальным институтом умственного здоровья Государственной службы здравоохранения (грант № МН 13144-01, МН 13144-02). Я признателен также Фонду Альберта и Мари Ласкер, благодаря которому я смог воспользоваться помощью ассистента.

Нью-Йорк, май 1973 г. Э.Ф.

ТЕРМИНОЛОГИЧЕСКИЕ ПОЯСНЕНИЯ

Многозначность слова "агрессия" вызывает большую неразбериху в литературе. Оно употребляется и по отношению к человеку, который защищается от нападения, и к разбойнику, убивающему свою жертву ради денег, и к садисту*, пытающему пленника. Путаница еще более усиливается, поскольку этим понятием пользуются для характеристики сексуального поведения мужской половины человеческого рода, для целеустремленного поведения альпиниста, торговца и даже крестьянина, рьяно трудящегося на своем поле. Возможно, причиной такой путаницы является бихевиористское* влияние в психологии и психиатрии. Если обозначать словом "агрессия" все "вредные" действия, т. е. все действия, которые наносят ущерб или приводят к разрушению живого или неживого объекта (растения, животного и человека в том числе), то тогда, конечно, поиск причины утрачивает свой смысл, тогда безразличен характер импульса, в результате которого произошло это вредное действие. Если называть одним и тем же словом действия, направленные на разрушение, действия, предназначенные для защиты, и действия, осуществляемые с конструктивной целью, то, пожалуй, надо расстаться с надеждой выйти на понимание "причин", лежащих в основе этих действий; ведь у них нет одной общей причины, так как речь идет о совершенно разнородных явлениях, и потому попытка обнаружить причину "агрессии" ставит исследователя в позицию, безнадежную с теоретической точки зрения[8].

Возьмем, к примеру, К. Лоренца. Первоначально он понимал под агрессией необходимый биологический импульс, развивающийся в результате эволюции в целях выживания индивида и вида. Но поскольку он подвел под это понятие такие аффекты, как жажда крови и жестокость, то отсюда следует, что и данные иррациональные страсти в такой же мере являются врожденными. Тогда можно предположить, что причины войн коренятся в жажде убивать, т. е. что войны обусловлены склонностью человека к разрушению. При этом слово "агрессия" служит удобным мостиком для соединения биологически необходимой агрессии (не злонамеренной) с несомненно злонамеренной, злокачественной человеческой деструктивностью. По сути дела, такая "аргументация" основана на обыкновенном формально-логическом силлогизме:

Биологически необходимая агрессия — врожденное качество.

Деструктивность и жестокость — агрессия. Следовательно, деструктивность и жестокость суть врожденные качества — q. e. d.[9]

Я в данной книге употреблял слово "агрессия" в отношении поведения, связанного с самообороной, с ответной реакцией на угрозу, и в конечном счете пришел к понятию доброкачественной агрессии. А специфически человеческую страсть к абсолютному господству над другим живым существом и желание разрушать (злокачественная агрессия) я выделяю в особую группу и называю словами "деструктивность" и "жестокость". Там, где я считал необходимым в определенном контексте использовать слово "агрессия" в другом смысле (не в смысле реактивной и оборонительной агрессии), я делал это, во избежание двусмысленности, имея в виду самый прямой смысл слова.

Далее: когда речь идет о человеке, я повсюду для упрощения текста употребляю местоимение "он"[10]. Хотя я и придаю большое значение отдельному слову, но, с другой стороны, считаю, что не стоит фетишизировать слова, и предпочитаю больше внимания уделять не слову, а идее, которая им обозначена. А что такое словоупотребление не имеет ничего общего с патриархальными принципами — это явствует из всего содержания данной книги.

Ради соблюдения документальной точности основные цитаты сопровождаются указанием на имя автора и год издания его работы. Благодаря этому читатель может самостоятельно почерпнуть дальнейшую информацию из библиографии. Приведенные ссылки не всегда относятся к первому изданию, как, например, при цитировании Спинозы.

Сменяющие друг друга поколения
становятся хуже и хуже.
Наступит время, когда они будут
такими злыми, что начнут поклоняться
силе и могуществу.
Сила тогда станет самооправданием,
а добро больше не будет в почете.
В конце концов, когда люди прекратят
возмущаться бесчинствами или
утратят чувство стыда при виде униженных
и несчастных, Зевс уничтожит их всех.
И все же этого можно избежать, если
простой народ способен подняться и
сбросить тиранов, которые его угнетают.
Греческий миф о железном веке
Мысли об истории делают меня пессимистом... но мысли о предыстории делают меня оптимистом.
Ян. Сматс

Человек, с одной стороны, сродни многим видам животных, особенно в том, что он ведет борьбу с представителями своего собственного рода. Но, с другой стороны, среди многих тысяч биологических видов, борющихся друг с другом, только человек ведет разрушительную борьбу...

Человек уникален тем, что он составляет род массовых убийц; это единственное существо, которое не годится для своего собственного общества. Почему же это так?

Н. Тинберген

ВВЕДЕНИЕ: ИНСТИНКТЫ* И ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ СТРАСТИ

Постоянно растущие во всем мире насилие и деструктивность привлекли внимание специалистов и широкой общественности к теоретическому исследованию сущности и причин агрессии. Такое внимание к данной проблеме не может никого удивить; заслуживает удивления лишь то, что этот интерес возник так поздно, особенно если учесть, что такой выдающийся исследователь, как Фрейд, после пересмотра своей теории, центральной идеей которой была идея сексуальности, уже в 20-е гг. создал новую теорию, в которой страсть разрушения ("инстинкт смерти") занимает точно такое же место, как и страсть любви ("жажда жизни", "сексуальность"). Однако общественность по-прежнему рассматривала фрейдизм исключительно в духе сложившегося стереотипа, ограничивая его рамками учения о либидо* как основополагающей страсти человека.

Эта ситуация изменилась лишь в середине 60-х гг. Одной из причин перемены был, вероятно, масштаб насилия и страх перед нарастающей угрозой войны во всем мире, который в это время достиг своего апогея. Этому способствовала также публикация нескольких книг, посвященных проблеме человеческой агрессивности, особенно книги Конрада Лоренца "Так называемое зло". Лоренц, известный ученый в области исследования поведения животных[11]

(особенно интересны его труды о рыбах и птицах), решил вступить в область, где обладал недостаточным опытом и недостаточной компетентностью, — в область человеческого поведения. Хотя его книга "Так называемое зло" была, отвергнута большинством психологов и нейрофизиологов, она мгновенно стала бестселлером и произвела огромное впечатление на значительную часть весьма образованной публики, которая увидела в идеях Лоренца окончательное решение проблемы.

Большой успех идей Лоренца не в последнюю очередь был связан с предшествующей публикацией работ автора совершенно иного типа, Роберта Ардри, — "Адам пришел из Африки", "Адам и его территория". Ардри (талантливый сценарист, но не ученый) смешивает без разбору даты и факты о происхождении человека и связывает их с весьма тенденциозным мифом о врожденной человеческой агрессивности. За этой книгой последовали другие книги специалистов в области поведения животных, например "Голая обезьяна" Десмонда Морриса и "Любовь и ненависть", принадлежащая перу одного из учеников К. Лоренца, Ирениусу Эйбл-Эйбесфельду.

Все эти произведения содержат, по сути дела, один и тот же тезис: агрессивное поведение людей, проявляющееся в войнах, преступлениях, личной драчливости и прочих типах деструктивного и садистского поведения, имеет филогенетические корни*, оно запрограммировано в человеке, связано с врожденным инстинктом, который ждет своего места и часа и использует любой повод для своего выражения.

Возможно, успех Лоренца и его неоинстинктивизма связан не столько с безупречностью его аргументов, сколько с тем, что многие люди оказались предрасположены к восприятию такой аргументации. Что может быть приятнее для человека, испытывающего страх и понимающего свою беспомощность перед лицом неумолимого движения мира в сторону разрушения, что может быть желаннее, чем теория, заверяющая, что насилие коренится в нашей звериной натуре, в неодолимом инстинкте агрессивности и что самое лучшее для нас, как говорит Лоренц, — постараться понять, что сила и власть этого влечения являются закономерным результатом эволюции. Эта теория о врожденной агрессивности очень легко превращается в идеологию, которая смягчает страх перед тем, что может случиться, и помогает рационализировать* чувство беспомощности.

Есть еще и другие причины, в силу которых кое-кто отдает предпочтение упрощенному решению проблемы деструктивности в рамках инстинктивистской теории. Серьезное исследование причин деструктивности может поставить под сомнение основы крупнейших идеологических систем. Здесь невозможно избежать анализа проблемы иррациональности нашего общественного строя, здесь придется нарушить некоторые табу, скрывающиеся за священными понятиями "безопасность", "честь", "патриотизм" и т. д.

Достаточно провести серьезное исследование нашей социальной системы, чтобы сделать вывод о причинах роста деструктивности в обществе и подсказать средства для ее снижения. Инстинктивистская теория избавляет нас от нелегкой задачи такого глубокого анализа. Она успокаивает нас и заявляет, что даже если все мы должны погибнуть, то мы по меньшей мере можем утешать себя тем, что судьба наша обусловлена самой "природой" человека и что все идет именно так, как и должно было идти.

Принимая во внимание современное состояние психологической мысли, каждый, кто встречается с критикой в адрес лоренцовской теории агрессивности, ожидает, что она исходит со стороны бихевиоризма — другой теории, которая занимает доминирующее положение в психологии. В противоположность инстинктивизму, бихевиоризм не интересуют субъективные мотивы, силы, навязывающие человеку определенный способ поведения; бихевиористскую теорию интересуют не страсти или аффекты, а лишь тип поведения и социальные стимулы, формирующие это поведение.

Радикальная переориентация психологии с аффектов на поведение произошла в 20-е гг., и в последующий период многие психологи изгнали из своего научного обихода понятия страсти и эмоции, как не подлежащие научному анализу. Поведение само по себе, а не человек, ведущий себя так или иначе, стало предметом главного психологического направления. "Наука о душе" превратилась в науку о манипулировании поведением — животного и человека. Это развитие достигло своей вершины в необихевиоризме Скиннера, который представляет сегодня в университетах США общепризнанную Психологическую теорию.

Нетрудно обнаружить причины такого поворота внутри психологической науки. Ученый, занимающийся изучением человека, более всех других исследователей подвержен воздействию социального климата. Это происходит оттого, что не только он сам, его образ мыслей, его интересы и доставленные им вопросы детерминированы обществом (как это бывает и в естественных науках), но также детерминирован обществом и сам предмет его исследования — человек. Каждый раз, когда психолог говорит о человеке, моделью для него служат люди из его ближайшего окружения — и прежде всего он сам. В современном индустриальном обществе люди ориентируются на разум, их чувства бедны, эмоции представляются им излишним балластом, причем так обстоят дела и у самого психолога, и у объектов его исследования. Поэтому бихевиористская теория их вполне удовлетворяет.

Противостояние инстинктивизма и бихевиоризма не способствовало прогрессу психологической науки. Каждая позиция была проявлением "одностороннего подхода", обе опирались на догматические принципы и требовали от исследователей приспособления либо к одной, либо к другой теории. Но разве в действительности существует лишь такая альтернатива в выборе теории — или инстинктивистская, или бихевиористская? Неужели непременно надо выбирать между Скиннером и Лоренцом? Разве нет других вариантов? В этой книге я отстаиваю мнение, что существует еще одна возможность, и пытаюсь выяснить, в чем она состоит.

Мы должны различать у человека два совершенно разных вида агрессии. Первый вид, общий и для человека, и для всех животных,— это филогенетически заложенный импульс к атаке (или к бегству) в ситуации, когда возникает угроза жизни. Эта оборонительная "доброкачественная" агрессия служит делу выживания индивида и рода; она имеет биологические формы проявления и затухает, как только исчезает опасность. Другой вид представляет "злокачественная" агрессия — это деструктивность и жестокость, которые свойственны только человеку и практически отсутствуют у других млекопитающих; она не имеет филогенетической программы, не служит биологическому приспособлению и не имеет никакой цели. Большая часть прежних споров на данную тему была вызвана тем, что не существовало разграничения между этими двумя видами агрессии, которые различны и по происхождению, и по отличительным чертам.

Оборонительная агрессия действительно заложена в природе человека, хотя и в этом случае речь не идет о "врожденном"[12] инстинкте, как принято было считать.

Когда Лоренц говорит об агрессии как способе защиты, он прав в своем предположении, что речь здесь идет об агрессивном инстинкте (хотя теория спонтанности влечений и их способности к саморазрядке не выдерживает критики). Но Лоренц идет еще дальше. Он применяет целый ряд утонченных логических конструкций, чтобы представить любую человеческую агрессию, включая жажду мучить и убивать, как следствие биологически данной агрессивности, которая, с его точки зрения, под влиянием целого ряда различных факторов из необходимой защитной превращается в деструктивную силу. Против этой гипотезы говорят многочисленные эмпирические данные, и потому она практически несостоятельна. Изучение поведения животных показывает, что, хотя млекопитающие — особенно приматы — демонстрируют изрядную степень оборонительной агрессии, они не являются ни мучителями, ни убийцами. Палеонтология, антропология и история дают нам многочисленные примеры, противоречащие инстинктивистской концепции, отстаивающей три основных принципа:

1. Человеческие группы отличаются друг от друга степенью своей деструктивности — этот факт можно объяснить, только исходя из допущения о врожденном характере жестокости и деструктивности.

2.  Разные степени деструктивности могут быть связаны с другими психическими факторами и с различиями в соответствующих социальных структурах.

3. По мере цивилизационного прогресса степень деструктивности возрастает (а не наоборот).

На самом деле концепция врожденной деструктивности относится скорее к истории, чем к предыстории. Ведь если бы человек был наделен только биологически приспособительной агрессией, которая роднит его с его животными предками, то он был бы сравнительно миролюбивым существом; и если бы среди шимпанзе были психологи, то проблема агрессии вряд ли беспокоила бы их в такой мере, чтобы писать о ней целые книги.

Но в том-то и дело, что человек отличается от животных именно тем, что он убийца. Это единственный представитель приматов, который без биологических и экономических причин мучит и убивает своих соплеменников и еще находит в этом удовлетворение. Это та самая биологически аномальная и филогенетически не запрограммированная "злокачественная" агрессия, которая представляет настоящую проблему и опасность для выживания человеческого рода; выяснение же сущности и условий возникновения такой деструктивной агрессии как раз и составляет главную цель этой книги.

Различение доброкачественно-оборонительной и злокачественно-деструктивной агрессии требует еще более основательной дифференциации двух категорий, а именно: инстинкта[13] и характера, точнее говоря, разграничения между естественными влечениями, которые коренятся в физиологических потребностях, и специфически человеческими страстями, которые коренятся в характере ("характерологические, или человеческие, страсти"). Такая дифференциация между инстинктом и характером будет в дальнейшем подробно рассмотрена. Я попытаюсь показать, что характер — это "вторая натура" человека, замена для его слаборазвитых инстинктов; что человеческие страсти соответствуют экзистенциальным потребностям* человека, а последние в свою очередь определяются специфическими условиями человеческого существования. Короче говоря, инстинкты — это ответ на физиологические потребности человека, а страсти, произрастающие из характера (потребность в любви, нежности, свободе, разрушении, садизм, мазохизм, жажда собственности и власти), — все это ответ на экзистенциальные потребности, и они являются специфически человеческими. Хотя экзистенциальные потребности одинаковы для всех людей, индивиды и группы отличаются с точки зрения преобладающих страстей. К примеру, человек может быть движим любовью или страстью к разрушению, но в каждом случае он удовлетворяет одну из своих экзистенциальных потребностей — потребность в "воздействии" на кого-либо. А что возьмет верх в человеке — любовь или жажда разрушения, — в значительной мере зависит от социальных условий; эти условия влияют на биологически заданную экзистенциальную ситуацию и возникающие в связи с этим потребности (а не на безгранично изменчивую и трудноуловимую психику, как считают представители теории среды).

Когда же мы хотим узнать, что составляет условия человеческого существования, то возникают главные вопросы: в чем состоит сущность человека? что делает человека человеком?

Вряд ли стоит доказывать, что обсуждение таких проблем в современном обществознании нельзя считать плодотворным. Эти проблемы по-прежнему считаются прерогативой философии и религии; а позитивистское направление рассматривает их в чисто субъективистском аспекте, игнорируя всякую объективность. Поскольку мне не хочется, забегая вперед, приводить развернутую аргументацию, опирающуюся на факты, я пока ограничусь несколькими замечаниями. Что касается меня, то в отношении этих проблем я исхожу из биосоциальной точки зрения. Главной предпосылкой является следующее: поскольку специфические черты Homo sapiens могут быть определены с позиций анатомии, неврологии и физиологии, мы должны научиться определять представителя человеческого рода с позиций психологии.

В попытке дать определение человеческой сущности мы опираемся не на такие абстракции, какими оперирует спекулятивная метафизика в лицо, например, Хайдеггера и Сартра. Мы обращаемся к реальным условиям существования реального живого человека, так что понятие сущность каждого индивида совпадает с понятием экзистенция (существование) рода. Мы приходим к этой концепции путем эмпирического анализа анатомических и нейрофизиологических человеческих типов и их психических коррелятов (т. е. душевных состояний, соответствующих этим данным).

Мы заменяем фрейдовский физиологический принцип объяснения человеческих страстей на эволюционный социобиологический принцип историзма.

Лишь при опоре на такой теоретический фундамент становится возможным подробное обсуждение различных форм и личностных типов злокачественной агрессии, особенно таких, как садизм (страстное влечение к неограниченной власти над другим живым существом) и некрофилия (страсть к разрушению жизни и привязанность ко всему мертвому, разложившемуся, чисто механическому). Понимание этих личностных типов стало доступно, как я думаю, благодаря анализу характеров нескольких персон, известных своим садизмом и деструктивностью, как, например, Сталин, Гиммлер, Гитлер.

Итак, мы наметили построение данного исследования, и теперь имеет смысл назвать некоторые посылки и выводы, с которыми читатель встретится в последующих главах.

1.  Мы намерены заниматься не поведением, как таковым, в отрыве от действующего человека; нашим предметом являются человеческие стремления, независимо от того, выражаются они непосредственно наблюдаемым поведением или нет. В случае с феноменом агрессии это означает, что мы будем исследовать происхождение и интенсивность агрессивного импульса, а не агрессивное поведение в отрыве от его мотивации.

2.  Эти импульсы могут быть осознанными, но в большинстве случаев они неосознанны.

3.  Чаще всего они интегрированы в сравнительно постоянную структуру личности.

4.  В широком смысле данное исследование опирается на психоаналитическую теорию. Отсюда следует, что мы будем прибегать к методу психоанализа, который вскрывает неосознанную внутреннюю реальность путем истолкования доступных для наблюдения и внешне незначительных данных. Но выражение "психоанализ" употребляется у нас все же не в смысле классической теории Фрейда, а в смысле дальнейшего развития фрейдизма. На главных аспектах этого развития я позднее остановлюсь более подробно; здесь же следует лишь отметить, что мой психоанализ опирается не на теорию либидо и исходит не из инстинктивистских представлений, которые, по общему мнению, составляют ядро и сущность теории Фрейда.

Отождествление теории Фрейда с инстинктивизмом и без того весьма проблематично. Фрейд в действительности был первым современным психологом, который (в противоположность прежде распространенной традиции) исследовал все богатство человеческих страстей — любовь, ненависть, тщеславие, жадность, ревность и зависть. Страсти, которые ранее были "доступны" лишь романтикам и трубадурам, Фрейд сделал предметом научного исследования[14].

Возможно, этим объясняется то, что учение Фрейда нашло больше понимания и признания среди художников, чем среди психологов и психиатров, — по крайней мере до того момента, пока его метод не был взят на вооружение для психотерапевтического лечения все возрастающего потока больных. Что касается представителей искусства, то учение Фрейда воистину вызвало у них чувство, будто впервые появился ученый, который взял их кровную тему и постиг человеческую "душу" в самых ее сокровенных и значимых проявлениях.

Влияние Фрейда на художественное мышление явственнее всего обнаружилось в сюрреализме. В противоположность классическим формам искусства сюрреализм отказался от прежнего понимания "реальности", усмотрев в ней нечто неполноценное (нерелевантное); представителей сюрреализма перестали интересовать способы поведения — ценность мог представлять только субъективный опыт; поэтому совершенно естественно, что фрейдовское толкование сновидений стало одним из важнейших факторов развития этого направления.

Следует заметить, что Фрейд в формулировании своих идей неизбежно был ограничен рамками понятийного аппарата своей эпохи. Поскольку он никогда не собирался идти на разрыв с материализмом своих учителей, он вынужден был искать возможность объяснить человеческие страсти как выражение влечений. И это ему блестяще удалось благодаря теоретическому tour de force[15]: он расширил понятие сексуальности (либидо) настолько, что все человеческие страсти (за исключением инстинкта самосохранения) он представил как формы проявления одного-единственного инстинкта. Любовь, ненависть, жадность, тщеславие, зависть, ревность, жестокость и нежность — все они оказались насильно втиснуты в тесные рамки теоретической схемы, где получили обоснование либо как сублимация*, либо как реализация сексуальности (в виде оральной, анальной, генитальной, нарциссистской и других форм либидо*).

Во второй период своего творчества Фрейд попытался вырваться за пределы этой схемы и создал новую теорию, которая демонстрировала значительный прогресс в понимании деструктивности. Он обнаружил, что жизнью правят не два эгоистических инстинкта — голод и сексуальность, а две главные страсти — любовь и деструктивность, и обе они служат делу физиологического выживания, хотя и не в том смысле, как физический и сексуальный голод. Но поскольку Фрейд все равно был связан цепями своих теоретических установок, он обозначил эти две страсти парными категориями "инстинкт жизни" и "инстинкт смерти", тем самым придав деструктивности столь серьезное значение, что она была признана одной из двух фундаментальных человеческих страстей.

В настоящем исследовании автор освобождает от принудительного брака с инстинктами такие важные человеческие страсти, как стремление к любви и свободе, тяга к разрушению, желание мучить, подчинять себе другого и господствовать над ним. Инстинкт — это чисто биологическая категория, в то время как страсти и влечения, коренящиеся в характере, — это биосоциальные, исторические категории[16]. И хотя они не служат физическому выживанию, они обладают такой же (а иногда и большей) властью, как и инстинкты. Они составляют основу человеческой заинтересованности жизнью (способности к радости и восхищению); они являются в то же время материалом, из которого возникают не только мечты и сновидения, но и искусство и религия, мифы и сказания, литература и театр — короче, все, ради чего стоит жить (что делает жизнь достойной жизни). Человек не может существовать как простой "предмет", как игральная кость, выскакивающая из стакана; он сильно страдает, если его низводят до уровня автоматического устройства, способного лишь к приему пищи и размножению, даже если при этом ему гарантируется высшая степень безопасности. Человек нуждается в драматизме жизни и переживаниях; и если на высшем уровне своих достижений он не находит удовлетворения, то сам создает себе драму разрушения.

Нынешнее состояние психологической мысли поддерживает известную аксиому, согласно которой мотивация лишь тогда может быть сильной, когда она служит органическим потребностям, т. е. только инстинкты обладают достаточно интенсивной мотивационной силой. Если же отказаться от этой механистической, редукционистской* точки зрения и обратиться к целостной концепции человека, то постепенно становится ясно, что человеческие страсти следует рассматривать в связи с их функцией в процессе жизни целостного организма. Их интенсивность коренится не в специфических физиологических потребностях, а в потребности целостного организма жить и развиваться как в телесном, так и в духовном смысле.

Эти страсти важны для нас не после того, как удовлетворены наши физиологические потребности. Нет. Их корни уходят в самые основания человеческого бытия, они отнюдь не относятся к разряду роскоши, которую кто-то может себе позволить после того, как удовлетворит свои нормальные "низшие" потребности. Люди кончали жизнь самоубийством из-за того, что не могли удовлетворить свою любовную страсть, жажду власти, славы или мести. Случаи самоубийства по причине недостаточной сексуальной удовлетворенности практически не встречаются. Именно эти, не обусловленные инстинктами, страсти волнуют человека, зажигают его, делают жизнь полноценной; как сказал однажды Гольбах, французский философ-просветитель: "Человек, лишенный желаний и страстей, перестает быть человеком".

Их влияние и роль тем и обусловлены, что без них человек перестает быть человеком[17].

Человеческие страсти превращают человека из маленького, незаметного существа в героя, в существо, которое вопреки всем преградам пытается придать смысл собственной жизни. Он хочет быть творцом самого себя, хочет превратить свое неполноценное бытие в полноценное, осмысленное и целеустремленное, позволяющее ему в максимальной мере достигнуть целостности своей личности. Человеческие страсти — это отнюдь не психологические комплексы, которые можно объяснить путем обращения к событиям и впечатлениям раннего детства. Их можно понять, только разорвав узкие рамки редукционистской психологии и изучая их в живой реальности, т. е. подвергнув анализу попытку человека придать смысл своей жизни; пережить самые острые, самые мощные потрясения бытия, которые только могут иметь место при данных условиях (или которые он сам считает возможными). Страсти — это его религия, его культ и его ритуал, а он вынужден скрывать их даже от себя самого, особенно если он не получает поддержки группы. Ценой вымогательства и подкупа его могут заставить отказаться от своей "религии" и стать адептом нового культа — культа робота. Но такой психологический подход отбирает у человека его последнее достояние — способность быть не вещью, а человеком.

В действительности все человеческие страсти, "хорошие" и "дурные", следует понимать не иначе как попытку человека преодолеть собственное банальное существование во времени и перейти в трансцендентное* бытие. Изменение личности возможно лишь в том случае, если человеку удается "обратиться" к новым способам осмысливания жизни: если он при этом мобилизует все свои жизненно важные устремления и страсти и тем самым познает гораздо более острые формы витальности и интеграции, чем те, что были ему присущи прежде. А до тех пор, пока этого не происходит, его можно обуздать, укротить, но нельзя исцелить. Несмотря на то что жизнеспособные страсти ведут к самоутверждению человека, усиливают его ощущение радости жизни и гораздо больше способствуют проявлению его целостности и витальности, чем жестокость и деструктивность, тем не менее и те и другие в равной мере участвуют в реальном человеческом существовании; потому анализ тех и других страстей необходим для решения проблемы человека. Ведь и садист — тоже человек и обладает человеческими признаками так же, как и святой. Его можно назвать больным человеком, калекой, уродом, который не смог найти другого способа реализовать данные ему от рождения человеческие качества, — и это будет правильно; его можно также считать человеком, который в поисках блага ступил на неверный путь[18].

Эти рассуждения вовсе не доказывают того, что жестокость и деструктивность — не суть пороки, они доказывают лишь то, что эти пороки свойственны человеку. Жестокость разрушает душу и тело и саму жизнь; она сокрушает не только жертву, но и самого мучителя. В этом пороке находит выражение парадокс: в поисках своего смысла жизнь оборачивается против себя самой. В этом пороке заключено единственное настоящее извращение. И понять его — вовсе не значит простить. Но пока мы не поняли, в чем его суть, мы не можем судить о том, какие факторы способствуют, а какие препятствуют росту деструктивности в обществе.

Такое понимание особенно важно в наше время, когда значительно снизился порог чувствительности к жестокости, когда на всех уровнях жизни заметны некрофильские тенденции: рост интереса нашего кибернетического индустриального общества ко всему мертвому, разложившемуся, механическому, автоматическому и т. д.

В литературе дух некрофилии впервые проявился в 1909 г. в "Манифесте футуризма" Ф. Т. Маринетти. Но в последние десятилетия эта тенденция стала заметна во многих сферах литературы и искусства, где объектом изображения все чаще становится механическое, безжизненное, деструктивное начало. Предвыборный лозунг фалангистов "Да здравствует смерть!" грозит превратиться в принцип жизни самого общества, в котором победа машин над природой стала символом прогресса, а сам живой человек становится всего лишь придатком машины.

В настоящей работе исследуется сущность некрофилии и социальные условия, способствующие формированию и проявлению этой страсти. В результате исследования я пришел к выводу, что в широком смысле избавление от этого порока возможно только ценой радикальных перемен в нашем общественном и политическом строе — таких перемен, которые вернут человеку его господствующую роль в обществе. Лозунг "Порядок и закон" (вместо "Жизнь и система"), призыв к применению более строгих мер наказания за преступления, равно как и одержимость некоторых "революционеров" жаждой власти и разрушения  — это не что иное, как дополнительные примеры растущей тяги к некрофилии в современном мире. Мы должны создать такие условия, при которых высшей целью всех общественных устремлений станет всестороннее развитие человека — того самого несовершенного существа, которое, возникнув на определенной ступени развития природы, нуждается в совершенствовании и шлифовке. Подлинная свобода и независимость, а также искоренение любых форм угнетения смогут привести в действие такую силу, как любовь к жизни, — а это и есть единственная сила, способная победить влечение к смерти.

Часть первая

УЧЕНИЯ ОБ ИНСТИНКТАХ И ВЛЕЧЕНИЯХ; БИХЕВИОРИЗМ; ПСИХОАНАЛИЗ

I. ПРЕДСТАВИТЕЛИ ИНСТИНКТИВИЗМА

Старшее поколение исследователей

Я не собираюсь представлять здесь читателю историю учений об инстинктах, ибо ее можно найти во многих учебниках[19]. Истоки этой истории надо искать в философских трудах прошлого, но современное мышление в целом опирается на труды Чарлза Дарвина и его эволюционную теорию. Уильям Джеймс и Уильям Мак-Дугалл составили пространные таблицы, полагая, что каждый отдельный инстинкт или влечение обусловливает соответствующий тип поведения. Так, Джеймс выделяет инстинкт подражания, инстинкты вражды, сочувствия, охоты, страха, соревнования, клептомании, творчества, игры, зависти, общительности, скрытности, чистоты, скромности, любви, ревности — в целом этот список представляет странную смесь из общечеловеческих свойств и специфических социально обусловленных черт личности. И хотя сегодня перечни такого рода кажутся нам несколько наивными, все же следует отметить, что исследования инстинктов по сей день поражают обилием теоретических конструкций и высоким уровнем теоретического мышления. Джеймс, например, совершенно четко представлял себе, что самое элементарное инстинктивное действие может включать в себя элемент обучения, а Мак-Дугалл вовсе не отрицал многообразного формирующего влияния опыта и культуры. Его учение об инстинктах перекидывает мостик к теории Фрейда. Как подчеркивает Флетчер, Мак-Дугалл не отождествлял инстинкт с "механической моторикой" и не связывал его с двигательной реакцией. Для него инстинкт по сути своей представлял "склонность" к чему-либо, "потребность" в чем-то; и он допускал, что аффективно-коннативное ядро всякого влечения, "по-видимому, может существовать и функционировать в инстинктивной системе индивида сравнительно независимо от когнитивной и моторной ее части".

Прежде чем мы обратимся к крупнейшим современным исследователям этой проблемы, каковыми являются Зигмунд Фрейд и Конрад Лоренц, попробуем отметить то, что объединяет их с их предшественниками. Так, в концепции Мак-Дугалла существовала некая механогидравлическая модель действия инстинктов, по типу шлюза, в котором ворота сдерживают энергию воды, а затем при определенных условиях она прорывается и образует "водопад". Позднее он для образности сравнивал любой инстинкт с "газовым баллоном", из которого "постоянно высвобождается отравляющее вещество".

Фрейд в своей теории либидо также следует некой гидравлической схеме. Либидо нарастает — напряженность усиливается — недовольство ширится; сексуальный акт дает разрядку, снимает напряжение до тех пор, пока оно вновь не начнет усиливаться и нарастать. Сходные идеи мы видим и у Лоренца; он, например, сравнивает реактивную энергию со "сжатым газом, который долго хранится в специальном резервуаре", или с жидкостью, которая заключена в сосуд, имеющий вентиль в днище, и т. д. Р. А. Хинде считает, что, несмотря на мелкие различия, все эти теоретические модели имеют одну общую идею — идею субстанции, обладающей способностью стимулировать поведение. "Эта субстанция заключена в некий сосуд, а затем она выпускается, воздействует на субъект, заряжает его энергией, от которой тот приходит в действие".

Современное поколение исследователей: Зигмунд Фрейд и Конрад Лоренц

Понятие агрессии у Зигмунда Фрейда.[20]

Главный прогресс во взглядах Фрейда по сравнению с его предшественниками, особенно Мак-Дугаллом, состоял в том, что он свел все "влечения" к двум категориям: инстинкту самосохранения и инстинкту сексуальности; Поэтому теорию Фрейда можно считать последней ступенькой в истории развития учения об инстинктах. Но я хочу еще раз повторить мою мысль о том, что одновременно теория Фрейда была и первой ступенькой к преодолению прежних теоретических построений, хотя сам Фрейд этого и не сознавал. В дальнейшем я буду рассматривать только фрейдовскую концепцию агрессии, исходя из того, что его теория либидо многим читателям уже хорошо известна либо они могут познакомиться с ней по другим источникам, а лучше всего по первоисточнику, каковым являются лекции Фрейда под названием "Введение в психоанализ".

Фрейд уделял феномену агрессии сравнительно мало внимания, считая сексуальность (либидо) и инстинкт самосохранения главными и преобладающими силами в человеке. Однако в 20-е гг. он полностью отказывается от этого представления. Уже в работе "Я и Оно", а также во всех последующих трудах он выдвигает новую дихотомическую пару: влечение к жизни (эрос) и влечение к смерти. Сам он описывал новую стадию своего теоретизирования следующим образом: "Размышляя о происхождении жизни и о развитии разных биологических систем, я пришел к выводу, что наряду с жаждой жизни (инстинктом живой субстанции к сохранению и приумножению) должна существовать и противоположная страсть — страсть к разложению живой массы, к превращению живого в первоначальное неорганическое состояние. То есть наряду с эросом должен существовать инстинкт смерти".

Инстинкт смерти направлен против самого живого организма и потому является инстинктом либо саморазрушения, либо разрушения другого индивида (в случае направленности вовне). Если инстинкт смерти оказывается связан с сексуальностью, то он находит выражение в формах садизма или мазохизма*. И хотя Фрейд неоднократно подчеркивал, что интенсивность этого инстинкта можно редуцировать, основная его теоретическая посылка гласит: человек одержим одной лишь страстью — жаждой разрушить либо себя, либо других людей, и этой трагической альтернативы ему вряд ли удастся избежать. Из гипотезы о влечении к смерти следует вывод, что агрессивность по сути своей является не реакцией на раздражение, а представляет собой некий постоянно присутствующий в организме подвижный импульс, обусловленный самой конституцией человеческого существа, самой природой человека.

Большинство психоаналитиков, взявших на вооружение теорию Фрейда, воздержались от восприятия той части его учения, которая говорит об инстинкте смерти, возможно, потому, что она выходит за рамки механистического биологического мышления, согласно которому все "биологическое" автоматически отождествляется с физиологией инстинктов. И все же они не отбросили полностью новые идеи Фрейда, а пошли на компромисс, признав, что "жажда разрушения" существует как противоположность сексуальности. Это дало им возможность применить новый подход Фрейда к понятию агрессии и в то же время "не заметить" кардинальных изменений в его мировоззрении и не подпасть под его влияние.

Фрейд сделал очень важный шаг вперед от механического физиологизма к биологическому воззрению на организм как целое и к анализу биологических предпосылок феноменов любви и ненависти. Однако его теория страдает серьезным недостатком: она опирается на чисто абстрактные спекулятивные рассуждения и не имеет убедительных эмпирических доказательств. Вдобавок к этому, хотя Фрейд и предпринял блистательную попытку объяснить с помощью своей новой теории человеческое поведение, его гипотеза оказалась непригодной для объяснения поведения животных. Для него инстинкт смерти — это биологическая сила, действующая в любом живом организме, а это значит, что и животные должны совершать действия, направленные либо на саморазрушение, либо на разрушение других особей. Из этого следует, что у менее агрессивных животных мы должны были бы обнаруживать более частые болезни и более раннюю смертность (и наоборот); но эта гипотеза, разумеется, не имеет эмпирических доказательств.

В следующей главе я постараюсь доказать, что агрессия и деструктивность не являются ни биологически данными, ни спонтанно возникающими импульсами. Здесь же следует подчеркнуть, что Фрейд не столько прояснил, сколько завуалировал феномен агрессии, распространив это понятие на совершенно разные типы агрессии, и таким образом свел все эти типы к одному-единственному инстинкту. И поскольку Фрейд наверняка не был приверженцем бихевиоризма, мы можем предположить, что причиной тому была его склонность к дуалистическому противопоставлению двух основополагающих сил в человеке.

При разработке этой дихотомической схемы сначала возникла пара, состоящая из либидо и стремления к самосохранению; позднее эта пара трансформировалась в противопоставление инстинкта жизни инстинкту смерти. Элегантность этой концепции потребовала от Фрейда определенной жертвы: ему пришлось расположить все человеческие страсти либо на одном, либо на другом из двух полюсов и таким образом соединить вместе те черты, которые в реальности не имеют ничего общего друг с другом.

Теория агрессии Конрада Лоренца

Хотя Фрейдова теория агрессии имела и по сей день имеет определенное влияние, она все же оказалась слишком трудной, многослойной и не получила особой популярности у широкого читателя. Зато книга Конрада Лоренца "Так называемое зло" сразу после выхода в свет стала одним из бестселлеров в области социальной психологии.

Причины такой популярности очевидны. Прежде всего "Так называемое зло" написана таким же простым и ясным языком, как и более ранняя, очаровательная книга Лоренца "Кольцо царя Соломона". Легкостью изложения эта книга выгодно отличалась от всех предыдущих научных исследований и книг самого Лоренца, не говоря уже о тяжеловесных рассуждениях Фрейда об инстинкте смерти. Кроме того, сегодня его идеи привлекают многих людей, которые предпочитают верить, что наша страсть к насилию (к ядерному противостоянию и т. д.) обусловлена биологическими факторами, не подлежащими нашему контролю, чем открыть глаза и осознать, что виною всему мы сами, вернее, созданные нами социальные, политические и экономические обстоятельства.

Согласно Лоренцу[21], человеческая агрессивность (точно так же, как и влечения у Фрейда) питается из постоянного энергетического источника и не обязательно является результатом реакции на некое раздражение.

Лоренц разделяет точку зрения, согласно которой специфическая энергия, необходимая для инстинктивных действий, постоянно накапливается в нервных центрах, и, когда накапливается достаточное количество этой энергии, может произойти взрыв, даже при полном отсутствии раздражителя. Правда, и люди и животные обычно находят возбудитель раздражения, чтобы сорвать на нем зло и тем самым освободиться от энергетической напряженности. Им нет нужды пассивно дожидаться подходящего раздражителя, они сами ищут его и даже создают соответствующие ситуации. Вслед за В. Крэйгом Лоренц называет это "поведенческой активностью". Человек создает политические партии, говорит Лоренц, чтобы обеспечить себе ситуации борьбы, в которых он может разрядиться (освободиться от излишков накопившейся энергии); но сами политические партии не являются причиной агрессии. Однако в тех случаях, когда не удается найти или создать внешний раздражитель, энергия накопившейся инстинктивной агрессивности достигает таких размеров, что сразу происходит взрыв, и инстинкт "срабатывает" in vacuo[22]. "Даже самый крайний случай бессмысленного инстинктивного поведения, внешне ничем не обусловленного и не имеющего никакого объекта (своего рода бег на месте), дает нам картину таких действий, которые фотографически точно совпадают с биологически целесообразными действиями нормального живого организма, — и это является важным доказательством того, что в инстинктивных действиях координация движений до мельчайших деталей запрограммирована генетически"[23].

Итак, для Лоренца агрессия, во-первых, не является реакцией на внешние раздражители, а представляет собой собственное внутреннее напряжение, которое требует разрядки и находит выражение, невзирая на то, есть для этого подходящий внешний раздражитель или нет. "Главная опасность инстинктов в их спонтанности" (Курсив мой. — Э. Ф.). Модель агрессии К. Лоренца, как и либидозную модель Фрейда, можно с полным правом назвать гидравлической моделью по аналогии с давлением воды, зажатой плотиной в закрытом водоеме.

Можно сказать, что теория Лоренца покоится на двух фундаментальных посылках: первая — это гидравлическая модель агрессии, которая указывает на механизм возникновения агрессии. Вторая — идея, что агрессивность служит делу самой жизни, способствует выживанию индивида и всего вида. В общем и целом Лоренц исходит из предположения, что внутривидовая агрессия (агрессия по отношению к членам своего же вида) является функцией, служащей выживанию самого вида. Лоренц утверждает, что агрессивность играет именно такую роль, распределяя отдельных представителей одного вида на соответствующем жизненном пространстве, обеспечивая селекцию "лучших производителей" и защиту материнских особей, а также устанавливая определенную социальную иерархию. Причем агрессивность может гораздо успешнее выполнять функцию сохранения вида, чем устрашения врага, которое в процессе эволюции превратилось в своего рода форму поведения, состоящую из "символических и ритуальных" угроз, которые никого не страшат и не наносят виду ни малейшего ущерба.

Однако дальше Лоренц утверждает, что инстинкт, служащий у животных сохранению вида, у человека "перерастает в гротесковую и бессмысленную форму" и "выбивает его из колеи". Агрессивность из помощника превращается в угрозу выживанию.

Лоренц, по-видимому, и сам не был полностью удовлетворен подобным истолкованием человеческой агрессивности; ему хотелось дополнить это объяснение аргументами, выходящими за рамки этологии. Он пишет:

Прежде всего надо отметить, что губительная энергия агрессивного инстинкта досталась человеку по наследству, а сегодня она пронизывает его до мозга костей; скорее всего, эта агрессивность была обусловлена процессом внутривидового отбора, который длился многие тысячелетия (в частности, прошел через весь раннекаменный век) и оказал серьезное влияние на наших предков. Когда люди достигли такого уровня, что сумели благодаря своему оружию, одежде и социальной организации избавиться в какой-то мере от внешней угрозы погибнуть от голода, холода или диких зверей, т. е. когда

эти факторы перестали выполнять свою селективную функцию, тогда, вероятно, вступила в свои права злая и жестокая внутривидовая селекция. Наиболее значимым фактором стала война между враждующими ордами людей, живущими по соседству. Война стала главной причиной формирования у людей так называемых "воинских доблестей", которые и по сей день, к сожалению, для многих людей представляют идеал, достойный подражания.

Такое представление о постоянной войне между "дикими" охотниками и собирателями плодов, земледельцами с момента появления "современного человека" (где-то около 40-50 тысячелетий до нашей эры) — одно из распространенных клише, которое К. Лоренц берет на вооружение, вовсе не принимая во внимание исследования, опровергающие этот стереотип[24].

Предположение Лоренца о 40 тысячах лет организованной войны — это не что иное, как старая формула Гоббса о войне как естественном состоянии человека, у Лоренца этот аргумент служит для доказательства врожденной агрессивности человека. Из этого предположения Лоренца выводится силлогизм: человек является агрессивным, ибо он таковым был, а агрессивным он был, так как он таков есть.

Даже если тезис Лоренца о постоянной войне всех против всех действителен по отношению к раннему каменному веку, то все равно его генетические умозаключения вызывают сомнение. Если какая-то существенная черта приобретает преимущество при селекции, то это должно иметь серьезные основания и многократно повториться в нескольких поколениях носителей данной черты. А если учесть, что агрессивные индивиды раньше других погибают в войнах, то очень сомнительно, что распространенность какой-либо существенной черты можно связывать с процессом естественного отбора. На самом деле частота такого наследственного фактора должна была бы скорее убывать, если рассматривать высокие потери в войне как "негативную селекцию"[25]. И действительно, плотность населения в те времена была крайне низкой и многим племенам после полного формирования Homo sapiens вряд ли было нужно соперничать и сражаться друг с другом за пищу и место под солнцем.

Лоренц соединил в своей теории два элемента. Первый состоит в утверждении, что звери, как и люди, наделены врожденной агрессивностью, которая способствует выживанию вида и особи. Дальше я еще покажу. Опираясь на нейрофизиологические данные, что оборонительная, защитная агрессивность не спонтанна и не постоянна, а представляет собой реакцию на угрозу витальным интересам соответствующего живого существа. Второй элемент: (тезис о гидравлическом характере накопившейся агрессии) помогает Лоренцу объяснить жестокие и разрушительные импульсы человека; правда, для доказательства этого предположения у него не так уж много аргументов и фактов. Как способствующая жизни, так и разрушительная агрессия подводятся под одну категорию, и единственное, что их объединяет, — это слово "агрессия". Ясность в проблему, в противоположность Лоренцу, внес Тинберген: "Человек, с одной стороны, сродни многим видам животных, особенно в том, что он ведет борьбу с представителями своего собственного вида. Но с другой стороны, среди многих тысяч биологических видов, борющихся друг с другом, только человек ведет разрушительную борьбу... Человек уникален тем, что он составляет вид массовых убийц; это единственное существо, которое не годится для своего собственного общества. Почему же это так?"

Фрейд и Лоренц: сходство и различия

Отношения между теориями Фрейда и Лоренца довольно сложные. Объединяет их гидравлическая концепция агрессивности, хотя причины последней они объясняют по-разному. В других отношениях их взгляды кажутся порой диаметрально противоположными. Фрейд выдвигал гипотезу об инстинкте разрушения, а Лоренц эту гипотезу на биологическом уровне считает совершенно неприемлемой. Ибо, с его точки зрения, агрессивный инстинкт служит делу жизни, в то время как инстинкт у Фрейда находится "на службе у смерти".

Правда, это расхождение в значительной мере утрачивает свою роль, когда Лоренц говорит об изменениях

первоначально оборонительной и жизнеспособной агрессии. С помощью сложных и порой довольно сомнительных конструкций Лоренц пытается обосновать и упрочить свою гипотезу о том, что оборонительная агрессия у человека превращается в постоянно действующую и саморазвивающуюся интенцию, которая заставляет его искать и находить условия для разрядки или же ведет к взрыву, если нет возможности найти подходящий раздражитель. Отсюда следует, что, даже если в обществе с точки зрения социально-экономического устройства отсутствуют подходящие возбудители серьезных проявлений агрессии, все равно давление самого инстинкта столь сильно, что члены общества вынуждены изменять условия или же — если они к этому не готовы — дело доходит до совершенно беспричинных взрывов агрессивности... Исходя из этого, Лоренц приходит к выводу, что человека от рождения ведет по жизни жажда разрушения. То есть практические последствия этого вывода совпадают с идеями Фрейда. Правда, у Фрейда страсть к разрушению противостоит столь же сильному влечению эроса (сексуальность и жизнь вообще), в то время как для Лоренца любовь является результатом агрессивных влечений.

Фрейд и Лоренц совпадают в одном: плохо, если агрессия не может воплотиться в действие. Фрейд в ранний период своего творчества выдвинул идею о том, что вытеснение* сексуальных порывов может привести к психической болезни; позднее он подвел то же самое основание и под влечение к смерти и заявил, что вытеснение агрессии, направленной вовне, ведет к болезни. Лоренц констатирует, что "вообще каждый представитель современной цивилизации страдает от недостаточной возможности проявления инстинктивно-агрессивных действий". Оба исследователя разными путями приходят к одному и тому же представлению о человеке как о существе с постоянно возникающей агрессивно-деструктивной энергией, которая не может долго находиться под контролем. И если у животных энергия такого рода — всего лишь "так называемое зло", то у человека она превращается в настоящее зло, хотя, по Лоренцу, и не имеет злокачественных корней."Доказательство" по аналогии

Черты сходства в теориях агрессии у Фрейда и Лоренца не могут скрыть фундаментальных расхождений между ними. Фрейд изучал человека. Он был любознательным и зорким наблюдателем фактического поведения людей, а также различных проявлений бессознательного*. Его теория о влечении к смерти может казаться ошибочной или недостаточно завершенной и доказанной, но это никак не меняет того факта, что Фрейд разрабатывал эту теорию в процессе постоянного изучения реальных людей. В противоположность Фрейду Лоренц изучал животных, особенно низших, и в этой области был, без сомнения, в высшей степени компетентен. Однако его понимание человека не выходит за рамки знаний среднего буржуа. Он не расширял свой кругозор в этой области ни систематическими наблюдениями, ни изучением серьезной литературы[26]. Он наивно полагал, что наблюдения за самим собой или за своими близкими знакомыми можно перенести на всех остальных людей. Но самый главный его метод — это отнюдь не самонаблюдение, а метод заключения по аналогии на материале сравнения поведения определенных животных и поведения человека.

С научной точки зрения подобные аналогии вообще не являются доказательством; они впечатляют и нравятся людям, которые любят животных. Многоплановый антропоморфизм Лоренца идет рука об руку с этими аналогиями. Однако они создают приятную иллюзию, будто человек понимает то, что чувствует животное, — и в этой иллюзии состоит главный секрет их популярности. Спрашивается, кто же не мечтал научиться говорить с рыбами, птицами и домашними животными?

Поскольку Лоренц поможет напрямую доказать свою гипотезу в отношении человека и других приматов, он выдвигает несколько аргументов, которые должны усилить его позицию. Все это он проделывает в основном методом аналогии; он обнаруживает черты сходства между человеческим поведением и поведением изучаемых им животных и делает вывод, что способ поведения в обоих случаях обусловлен одной и той же причиной. Многие психологи критиковали этот метод. Знаменитый коллега Лоренца Н. Тинберген предупреждал о ряде опасностей, "подстерегающих исследователя, который рассуждает, опираясь на аналогии; особенно если для сравнения берутся физиологические явления из низшей ступени эволюции, если выводы о простейших формах поведения организмов более низкого уровня нервной организации используются для обоснования теорий о механизмах поведения высокоразвитых и сложноорганизованных структур".

Я мог бы для иллюстрации привести несколько примеров лоренцовских "доказательств по аналогии"[27]. Лоренц рассказывает о своих наблюдениях над циклидами и бразильскими перламутровыми рыбами и утверждает, что рыба не нападает на свою женскую особь в том случае, если может разрядить свой здоровый гнев на особи своего пола ("переориентированная агрессия"[28]). И он сопровождает этот факт следующим комментарием:

Аналогичные ситуации встречаются у людей. В старое доброе время, когда еще существовала "Дунайская империя" и еще имело место "понятие и реальность служанки", я наблюдал в доме своей старой тетушки следующую ситуацию. У нее прислуга не задерживалась больше чем 8-10 месяцев. Каждую новую служанку она регулярно хвалила, восхищалась ею и клялась, что наконец-то нашла настоящую жемчужину. В последующие месяцы ее оценки становились более трезвыми, она сначала видела мелкие недостатки, затем переходила к упрекам, а в конце названного срока видела в несчастной девушке одни только отрицательные и достойные ненависти черты — и в конце концов девушку, как правило, увольняли раньше срока и с большим скандалом. После такой разрядки старая дама готова была в следующей служанке видеть чистого ангела.

Я далек от мысли посмеяться над моей любимой и давно почившей тетушкой. Ибо совершенно идентичные процессы происходят с серьезными и в высшей степени владеющими собой мужчинами (не исключая и меня самого). Пример тому — лагерь военнопленных. Так называемая полярная болезнь (или экспедиционная холера) охватывает главным образом малые группы мужчин, если последние вынуждены обстоятельствами быть рядом и лишены возможности общаться с чужими людьми, не имеющими отношения к кругу друзей. Из сказанного становится ясно, что накопление агрессивности растет и становится опаснее по мере того, как члены группы узнают друг друга, начинают лучше понимать и любить... Могу заверить вас, что в такой ситуации заложены всевозможные возбудители внутривидового агрессивного поведения. Субъективно это выражается в том, что на какое-либо малейшее проявление своего лучшего друга (как он дышит, сопит и т. д.) человек может выдать такую реакцию, как если бы он получил пощечину от пьяного хулигана.

Похоже, что Лоренцу не приходит вовсе в голову, что личный опыт его тетушки, его товарищей по плену и его собственные впечатления вовсе не обязательно доказывают общезначимость подобных реакций. Даже при объяснении поведения своей тетушки Лоренц, похоже, не думает, что вместо гидравлической интерпретации (согласно которой агрессивный потенциал нарастал, достигая своего апогея и нуждаясь в разрядке каждые 8 месяцев) можно было использовать более сложную психологическую концепцию для объяснения такого поведения.

С точки зрения психоанализа следует предположить, что тетушка была весьма нарциссической* личностью, склонной использовать других людей в своих интересах. Она требовала от своей прислуги абсолютной "преданности", самоотдачи и отсутствия собственных интересов, требовала, чтобы та довольствовалась ролью твари и видела счастье в том, чтобы служить своей хозяйке. В каждой следующей служанке она видела ту, которая наконец-то будет соответствовать ее ожиданиям. После короткого "медового месяца", пока хозяйка еще не видела, что новая служанка — опять "не та, что требуется" (может быть, ввиду своих фантазий, а быть может, еще и оттого, что девушка вначале особенно старалась угодить хозяйке), вдруг тетушка просыпалась и обнаруживала, что девушка не готова играть придуманную для нее роль. Подобный процесс пробуждения тоже требует некоторого времени. А затем тетушку посещали резкое разочарование и гнев, которые наблюдаются в каждом нарциссическом эксплуататоре в случае фрустрации*. Поскольку она не осознает, что причина ее гнева в ее невозможных притязаниях, она рационализирует свое разочарование и возлагает вину на служанку. Поскольку она не может отказаться от исполнения своего желания, она выгоняет девушку и надеется, что новая будет "как раз та, что надо". И тот же самый механизм продолжает работать до самой ее смерти либо до того момента, пока больше никто не придет к ней работать. Подобное развитие событий можно встретить не только в отношениях между рабочим и работодателем. Нередко подобным образом развиваются и семейные конфликты. И поскольку служанку выгнать легче, чем развестись, то нередко дело доходит до пожизненных сражений, в которых стороны постоянно пытаются наказать друг друга за оскорбления, которые накапливаются, и несть им числа. Речь идет здесь о специфической проблеме собственно человеческого характера, а именно о нарциссически-эксплуататорской этичности, но вовсе не о проблеме накопившейся энергия инстинктов.

В главе "О типах поведения, аналогичных моральному" Лоренц выдвигает следующий тезис: "И все же тот, кто действительно улавливает эти связи, не может удержаться от нового удивления, когда видит на деле психологические механизмы, которые навязывают животным самоотверженное поведение, направленное на благо других, поведение, подобное тому, что нам, людям, предписано нравственным законом".

Но как обнаружить у животного "самоотверженное" поведение? То, что описывает Лоренц, есть не что иное, как инстинктивно детерминированная модель поведения. Выражение "самоотверженный" взято вообще из человеческой психологии и имеет отношение к тому факту, что человеческое существо может забыть про самого себя (вернее было бы сказать: про свое Я), когда выше всего оказывается желание помочь другим. Но разве у гуся, рыбы или собаки есть свое Я, которое она (он) может забыть? Разве самый факт человеческого самосознания не зависит от нейрофизиологических структур, имеющих место только в человеческом мозгу? Разве само понятие самосознания не является жестко связанным именно с человеческим способом отношения к миру (хотя и имеет в основе своей определенные нейрофизиологические процессы в мозгу)? И такие вопросы возникают многократно при чтении Лоренца, когда он употребляет для описания поведения животных такие категории, как "жестокость", "грусть", "смущение".

К важнейшим и интереснейшим этологическим находкам Лоренца относится та "связь", которая возникает между животными (на примере серых гусей) как реакция на внешнюю угрозу для всей группы. Однако его рассуждения по аналогии в отношении человеческого поведения иногда просто обескураживают: "дискриминационная агрессивность по отношению к чужим и союз с членами своей группы возрастают параллельно. Противопоставление «мы» и «они» создает резко отличающиеся друг от друга разнополярные общности. Перед лицом современного Китая даже США и СССР временно объединяются в одну категорию «мы». Аналогичный феномен (впрочем, с некоторыми элементами борьбы) можно наблюдать у серых гусей во время церемонии победного гоготания".

Лоренц идет в своих аналогиях между поведением животных и человека еще дальше, что особенно ярко проявляется в его рассуждениях о проблеме человеческой любви и ненависти. Вот каковы его представления об этом предмете: "Личную привязанность, индивидуальную дружбу можно встретить только у животных с высокоразвитой внутривидовой агрессивностью, и эта привязанность тем сильнее, чем больше агрессивности у данного вида". Ну что же, предположим, что Лоренц действительно наблюдал нечто подобное. Однако в этом месте он вдруг совершает скачок в область человеческой психологии. После того, как он констатирует, что внутривидовая агрессивность на миллионы лет старше, чем личная дружба и любовь, он делает из этого следующий вывод: "Не существует любви... без агрессивности" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Это обобщение, касающееся человеческой любви, не только не подтвержденное, но и многократно опровергаемое фактами, Лоренц дополняет суждениями о "безобразном младшем брате большой любви" по имени "ненависть": "Она ведет себя иначе, чем обычная агрессивность, она, как и любовь, направлена на индивида (вернее, против него), и, вероятно, ее (любви) наличие является предпосылкой для ненависти" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Известно утверждение: от любви до ненависти — один шаг. Однако это не совсем верно сказано; на самом деле не любовь знает такое превращение, а разрушенный нарциссизм влюбленных, т. е., точнее говоря, причиной ненависти является не-любовь (отсутствие любви). Утверждать, что ненависть имеет место лишь там, где была любовь, — это значит привести элемент истины к полному абсурду. Угнетенный ненавидит своего угнетателя, мать — убийцу своего ребенка, а жертва пытки ненавидит своего мучителя. Так что же, эта ненависть связана с тем, что прежде там была любовь или, может быть, она все еще присутствует?

Следующее умозаключение по аналогии связано с феноменом "опьянения борьбой". Речь идет об "особой форме коллективной агрессии, которая явно отличается от простейших форм индивидуальной агрессии". Это "святой обычай", опирающийся на глубокие, генетически обусловленные модели поведения. Лоренц заверяет, что, "вне всякого сомнения, бойцовская страсть человека развилась из коллективной потребности наших дочеловеческих предков в самообороне". Речь идет о коллективной радости, разделяемой всеми членами группы при виде поверженного врага.

Каждый нормально чувствующий мужчина знает это особое субъективное переживание. Сначала это некое волнение, предчувствие победы, затем зрелище бегущего врага и "святое" восхищение при виде отступающей армии. Здесь наступает момент, когда человек забывает все и вся, он чувствует себя выше всех повседневных проблем, он слышит лишь один призыв, он готов идти на этот зов и выполнить святой долг воителя, а ведет его воля к победе. Любые препятствия, стоящие на этом пути, утрачивают свое значение, в том числе инстинктивный страх нанести ущерб своим собратьям, убить своего соплеменника. Разум умолкает, как и способность к критике, и все другие чувства, кроме коллективного воодушевления борьбой, отходят на задний план... короче, великолепно звучит украинская пословица: "Когда развевается знамя, разум вылетает в трубу!"

Лоренц выражает "обоснованную надежду", что "первородный инстинкт можно взять под контроль моральной ответственности, однако это может быть достигнуто лишь в том случае, если мы смело признаемся, что опьянение борьбой — это генетическая инстинктивная реакция организма, автоматически отключающая все другие центры..." То, как Лоренц описывает нормальное человеческое поведение, совершенно обескураживает. Разумеется, бывает, что "человек чувствует себя правым, даже совершая жестокий поступок", или, придерживаясь психологической терминологии, многие охотно совершают дурные поступки, не испытывая ни малейших угрызений совести. Однако с научных позиций недопустимо бездоказательно объявлять воинственность универсальным врожденным свойством "человеческой натуры", а жестокости, совершаемые во время войны, объяснять первородным инстинктом борьбы на базе весьма сомнительной аналогии с рыбами и птицами.

Фактически, индивиды и группы сильно отличаются друг от друга в проявлениях жестокости, даже когда их натравливают на представителей другой группы. Во время первой мировой войны британская пропаганда распространяла легенды о зверствах немецких солдат по отношению к бельгийским младенцам, ибо на самом деле было мало фактов жестокости и недоставало "горючего" для разжигания ненависти к врагу. Соответственно и у немцев было мало сообщений о жестокостях противника по той простой причине, что их и впрямь было мало. Даже во время второй мировой войны, несмотря на общий рост жестокости в мире, зверские поступки в целом ограничивались особой средой — нацистами. В среднем регулярные армейские части с обеих сторон не совершали военных преступлений в тех масштабах, которые следовало бы ожидать согласно теории Лоренца. То, что он называет зверским поведением, связано с садистским, вампирским типом личности. Его "опьянение борьбой" — не что иное, как эмоционально примитивный национализм. Утверждать, что готовность совершать жестокости, "когда развевается знамя", и объявлять эту готовность врожденной чертой человека — это классический прием защиты при обвинении в нарушении принципов Женевской конвенции. И хотя я совершенно уверен, что сам Лоренц не имел намерений защищать жестокость, все равно его теоретический аргумент оказывает практическую услугу такой защите. А его метод мешает пониманию структуры личности, индивидуальных и общественных условий и причин возникновения и развития преступности.

Лоренц идет еще дальше, утверждая, что без бойцовского азарта (этого "автономного человеческого инстинкта") были бы "невозможны ни наука, ни искусство, ни любые другие грандиозные человеческие свершения". Как это возможно? Ведь сам Лоренц называет главным условием проявления этого инстинкта "наличие внешней опасности, объединяющей людей в группу". Разве есть хоть один пример, подтверждающий, что искусство и наука процветают лишь там, где существует угроза нападения извне?

Объяснение Лоренцом причин любви к ближнему есть также смесь инстинктивизма с утилитаризмом. Человек спасает друга, ибо тот уже не раз спасал его самого... да еще и потому, что так поступали его предки еще в период палеолита... — все это звучит настолько легковесно, что избавляет нас от комментариев.

О войне: итог концепции Лоренца

В результате анализа агрессивного инстинкта у человека Лоренц приходит к выводу, весьма близкому размышлениям Фрейда, высказанным им в письме к Эйнштейну, на тему "Почему война?". Ни один человек не может почувствовать радость, узнав, что войны неизбежны, что искоренить войну в принципе невозможно, ибо она является следствием врожденно-инстинктивного поведения. И если Фрейда можно назвать "пацифистом" в широком смысле слова, то Лоренца вряд ли можно зачислить в этот разряд, хотя он и понимает, что ядерная война — это катастрофа небывалого масштаба. Он ищет средства, чтобы помочь обществу избежать трагических последствий агрессивного инстинкта: на самом деле в ядерный век он фактически вынужден искать возможности сохранения мира, коль скоро стремится сделать приемлемой свою теорию о врожденной человеческой деструктивности. Некоторые его предложения похожи на фрейдовские, но все же разница очень велика. Фрейд выдвигает свои предложения с большой долей скепсиса и скромности, Лоренц же заявляет: "В отличие от Фауста, я знаю способ и могу научить людей, как изменить себя в лучшую сторону. И мне кажется, что я здесь не преувеличиваю своих возможностей..."Если бы под этим заявлением были серьезные основания, то заслуги Лоренца и впрямь было бы трудно переоценить. Однако его советы не идут дальше широко известных штампов типа "простых предостережений об опасности полной дезинтеграции, которая грозит обществу, если в нем будут функционировать неправильные модели социального поведения".

1. Первая совершенно очевидная рекомендация состоит в том, чтобы... "познать самого себя". Под этим Лоренц понимает "требование углубить свои знания о причинных связях нашего собственного поведения", то есть о законах эволюции. Одним из главных звеньев в этой цепи, с точки зрения Лоренца, является "объективно-психологическое изучение возможностей перенесения агрессии с первоначально избранного объекта на эрзац-объект".

2.  Второй путь — это исследование так называемой сублимации методом психоанализа.

3. "...Личное знакомство между людьми различных национальностей и партий".

4. Четвертое и, вероятно, важнейшее мероприятие, "проведение которого не терпит отлагательства... — это самокритичное и благоразумное овладение теми страстями, которые в предыдущей главе мы называли "опьянением борьбой" или "воинственным азартом"; это означает, что "необходимо помочь молодежи... найти подлинные цели, ради которых стоит жить в современном мире".

Рассмотрим внимательно каждый пункт этой программы.

Классическую формулу "Познай самого себя" Лоренц применяет неправильно, причем не только в плане греческого смысла этой формулы, но и в плане употребления этого понятия Фрейдом, который всю свою науку и практическую психотерапию строит на принципе самопознания. Для Фрейда понятие самопознания означает, что человек осознает то, что существует на бессознательном уровне; и это крайне трудный процесс, ибо человек при этом встречает огромное сопротивление*, которое мешает осознать неосознанное. Самопознание в смысле Фрейда — это не только интеллектуальный, но одновременно и аффективный процесс, как его понимал еще Спиноза. Это познание, которое осуществляется не только с помощью разума, но и с помощью сердца. Позвать самого себя означает интеллектуально и эмоционально проникнуть в самые потаенные уголки своей души. Это процесс, который может длиться годы, а то и целую жизнь (когда речь идет о душевнобольном, который серьезно хочет избавиться от своего недуга и стать самим собой). Исцеление проявляется в усилении энергии, которая высвобождается, когда у человека исчезает необходимость тратить силы на вытеснение; поэтому человек пробуждается и высвобождается по мере того, как он глубже проникает в свою субъективную реальность. В противоположность этому взгляду Лоренц понимает под "познанием самого себя" нечто совершенно иное, а именно теоретическое знание о фактах эволюции и особенно об инстинктивных корнях агрессивности. Пожалуй, Лоренцово понимание самопознания скорее можно сравнить с фрейдовской теорией о влечении к смерти. Если следовать аргументации Лоренца, то практика психоанализа полностью исчерпывается чтением собрания сочинений Фрейда. Невольно приходит на ум поговорка Маркса о том, что того, кто упал в воду, не умея плавать, не спасет знание законов гравитации. "Чтение рецептов никого не излечит", — гласит китайская мудрость.

Свой второй рецепт о сублимации Лоренц даже не раскрывает. Что касается третьего "требования личного знакомства представителей различных партий и национальностей", то сам Лоренц признает, что в этой формуле почти все очевидно, ибо даже любые авиакомпании в своей рекламе объявляют о том, что международные рейсы служат делу мира. К сожалению, представление о том, что личное знакомство выполняет функцию снижения агрессивности, не получило подтверждения. Гораздо больше примеров обратного. Англичане и немцы довольно хорошо были знакомы до 1914 г., но, когда началась война, обе нации были охвачены безмерной ненавистью.

Есть еще одно убедительное доказательство. Ни одна война, как известно, не вызывает больше ненависти и жестокости, чем гражданская, в которой стороны особенно хорошо знают друг друга. А разве ненависть между родственниками из одной семьи становится меньше оттого, что они отлично знают друг друга?

Трудно ожидать, что "знакомство" и "дружба" уменьшат агрессию, ибо в этом случае речь может идти лишь о самом поверхностном знании о другом человеке, т. е. о знании "объекта", наблюдаемого снаружи. Это знание не имеет ничего общего с глубинным эмпатическим проникновением в переживания другого человека, которые становятся мне понятны лишь тогда, когда я мобилизую весь свой опыт, вспоминая и сравнивая аналогичные или хотя бы мало-мальски сходные ситуации из своей жизни. Познание такого рода требует от познающего определенных усилий, чтобы он сам справился со многим вытесненным (из своего сознания) материалом; и в этом процессе постепенно реализуются новые пласты нашего бессознательного, которые раньше были помехой на пути самопознания. И если достигнуто такое понимание (которое не поддается рациональной оценке), то это ведет к снижению, а то и к полному устранению агрессивности; это зависит от того, насколько удалось данному субъекту преодолеть свою собственную неуверенность, жадность н нарциссизм, а вовсе не от максимального количества информации о других

людях[29].

Последнее место в программе из четырех пунктов занимает предложение о "новой направленности опьянения борьбой (бойцовского азарта)". Особое место среди его рекомендаций занимает спорт. Никто не отрицает того факта, что спортивная борьба может вызвать слишком серьезную агрессивность. Недавно мы имели возможность убедиться в этом, когда во время международного футбольного матча в Латинской Америке взрыв эмоций привел к вспышке настоящей войны. И поскольку нет доказательств того, что спорт снижает агрессивность, то одновременно следует подчеркнуть и то, что мотивировка спорта необходимостью разрядки агрессивного потенциала также не имеет доказательств. То, что в спорте приводит к агрессии, — это дух соревнования и зрелищность, которая культивируется и стимулируется общей коммерциализацией спортивных мероприятий, когда главную роль играют деньги и популярность, а вовсе не гордость спортивными показателями. Многие видные наблюдатели несчастных Олимпийских игр 1972 г. в Мюнхене утверждают, что эти Игры были не столько проявлением доброй воли и миролюбия, сколько способствовали росту национализма и соревновательной агрессивности[30].

Достаточно процитировать еще некоторые высказывания Лоренца о войне и мире, чтобы убедиться в непоследовательности и двойственности его позиции. Например, он говорит: "Допустим, я люблю свою родину (это так и есть на самом деле) и что я испытываю неодолимую враждебность по отношению к другой стране (что на самом деле мне совсем не свойственно), все равно я не смог бы всем сердцем желать ее уничтожения, если бы я представил себе, что в этой стране живут люди, которые увлечены естественными науками, или те, кто чтут Чарлза Дарвина и пропагандируют его открытия, или другие, которые, как и я, обожают искусство Микеланджело и "Фауста" Гёте, или те, кто разделяют мое восхищение коралловыми рифами и другими объектами природы. Я не смогу вызвать в себе безграничную ненависть к врагу, если узнаю, что его ценностные ориентации в области культуры и морали совпадают с моими собственными привязанностями и вкусами" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Лоренц вводит такое странное ограничение для разрушительности и ненависти, обозначив его словами "всем сердцем" или "безграничность". Тогда возникает вопрос: а разве бывает иное желание разрушить целую страну или, может быть, бывает "ограниченная" ненависть? Еще важнее то, что условие, при котором он отказывается от разрушения другой страны, состоит в том, что там живут люди с такими же, как у Лоренца, вкусами и привязанностями... А то, что речь идет просто о живых людях, которые могут погибнуть, — этого недостаточно. Иначе говоря: полное уничтожение противника нежелательно лишь тогда, когда и поскольку тот принадлежит к одной и той же культуре, что и Конрад Лоренц, и разделяет его интересы. Суть и характер этих заявлений нисколько не меняются от того, что Лоренц требует "гуманистического воспитания", т. е. воспитания в духе максимального привития индивиду общечеловеческих ценностей и идеалов. Именно эти принципы преобладали в системе воспитания в немецких гимназиях перед первой мировой войной, однако большая часть учителей этих гуманистических гимназий, вероятно, была значительно воинственней настроена, чем простые немцы... Однако по-настоящему оказать сопротивление войне может лишь очень радикальный гуманизм, такой, для которого главные ценности — это жизнь, человеческое достоинство и саморазвитие индивида.

Обожествление эволюции

Невозможно до конца понять позицию Лоренца, если не знать о его фанатической приверженности дарвинизму. Такая позиция не редкость в наши дни и заслуживает серьезного изучения как важный социально-психологический феномен современной культуры. Глубочайшая потребность человека в том, чтобы избавиться от чувства одиночества и заброшенности, прежде находила удовлетворение в идее Бога, который создал этот мир и заботится о каждом отдельном существе. Когда эволюционная теория разрушила образ Бога как высшего творца, одновременно утратила силу и вера в Бога как всемогущего отца (хотя многие сумели сохранить веру в Бога наряду с признанием теории Дарвина). Однако для тех, у кого вера в Царствие Божие пошатнулась, сохранилась потребность в какой-либо богоподобной фигуре. И некоторые из них провозгласили в качестве нового бога эволюцию, а Дарвина объявили ее пророком. Для Лоренца — и не только для него — идея эволюции стала ядром целой системы ценностных ориентации. Дарвин открыл для него окончательную истину в вопросе о происхождении человека. Все явления, связанные с экономическими, религиозными, этическими или политическими обстоятельствами человеческого бытия, отныне объяснялись исключительно с позиций теории происхождения видов.

Квазирелигиозное отношение к дарвинизму проявляется и в выражении "великие конструкторы", которым Лоренц обозначает естественный отбор и изменчивость. Он говорит о методах и целях этих "великих конструкторов" точно так же, как христианин говорит о творениях Господа Бога; употребляемое единственное число "великий конструктор" еще больше усиливает аналогию с Богом. Самое яркое свидетельство идолопоклонства в мышлении Лоренца мы обнаруживаем в последнем разделе его книги "Так называемое зло":

Союз личной любви и дружбы, на котором основано наше социальное устройство, возникает на том этапе развития родового строя, когда нужно было ограничить агрессивность и обеспечить мирное сосуществование двух и более индивидов. Новые жизненные условия современного человечества, бесспорно, заставляют искать новые механизмы, препятствующие агрессивности всех против всех. Именно отсюда выводится естественное, чуть ли не природой заложенное требование братской любви человека ко всем людям. Это требование не ново, разумом мы понимаем его необходимость, сердцем ощущаем его красоту, но все же мы не в силах выполнить его, так уж устроен человек. Он может испытывать полноценное чувство любви и дружбы только к отдельным людям, и самая сильная и добрая воля ничего тут не может изменить! И все же великий конструктор может это. Я верю, что он это сделает, ибо я верю в мощь человеческого разума, я верю в - силу естественного отбора, и я верю, что разумная селекция совершается разумом. Я верю, что в недалеком будущем наши потомки обретут способность для исполнения этого величайшего и благороднейшего требования (Курсив мой. — Э. Ф.).

Великий конструктор свершит то, что не сумели сделать ни Бог, ни человек. Заповедь братской любви не может быть реализована, пока ее не пробудит к новой жизни великий конструктор. Абзац заканчивается настоящим признанием: я верю, я верю, я верю...

Социальный и моральный дарвинизм[31] в творчестве Лоренца имеет тенденцию к вуалированию истинных причин человеческой агрессивности — биологических, психологических и социальных. В этом состоит фундаментальное расхождение между Лоренцом и Фрейдом. Фрейд был последним представителем философии Просвещения. Он искренне верил в разум как единственную силу, способную спасти человека от душевного и духовного краха. Он требовал настоящего самопознания человека через раскрытие его неосознанных влечений. Обратившись к разуму, он пережил утрату Бога — и он при этом болезненно четко сознавал свои недостатки. Но он не стал искать новых богов.

II. БИХЕВИОРИЗМ И ТЕОРИЯ СРЕДЫ

Теория среды у просветителей

Диаметрально противоположную инстинктивизму позицию занимают представители теории среды. Они утверждают, что человеческое поведение формируется исключительно под воздействием социального окружения, т. е. определяется не "врожденными", а социальными и культурными факторами. Это касается и агрессивности, которая является одним из главных препятствий на пути человеческого прогресса.

Уже философы-просветители рьяно отстаивали эту идею в самой радикальной ее форме. Они утверждали, что человек рождается добрым и разумным. И если в нем развиваются дурные наклонности, то причиной тому — дурные обстоятельства, дурное воспитание и дурные примеры. Многие считали, что не существует психических различий между полами (l'аme n'a pas de sex[32]) и что реально существующие различия между людьми объясняются исключительно социальными обстоятельствами и воспитанием. Следует отметить, что в противоположность бихевиористам эти философы имели в виду вовсе не манипулирование сознанием, не методы социальной инженерии, а социальные и политические изменения самого общества. Они верили, что "хорошее общество" обеспечит формирование хорошего человека или, по крайней мере, сделает возможным проявление его лучших природных качеств.

Бихевиоризм

Основателем бихевиоризма является Д. В. Уотсон. Главной предпосылкой этого психологического направления еще в 1914 г. стала идея о том, что "предметом психологии является человеческое поведение". Как и представители логического позитивизма*, бихевиористы выносят за скобки все "субъективные факторы, которые не поддаются непосредственному наблюдению, такие как: ощущение, восприятие, представление, влечение и даже мышление и эмоции, коль скоро они имеют субъективную природу".

На пути своего развития от чуточку наивных формулировок Уотсона до филигранных необихевиористских конструкций Скиннера бихевиоризм претерпел довольно заметные изменения. И все же речь идет скорее о совершенствовании первоначальной формулировки, чем о возникновении новых оригиналыных идей.

Необихевиоризм[33] Б. Ф. Скиннера

Необихевиоризм опирается на тот же самый принцип, что и концепция Уотсона, а именно: психология не имеет права заниматься чувствами или влечениями или какими-либо другими субъективными состояниями[34]; он отклоняет любую попытку говорить о "природе" человека, либо конструировать модель личности, либо подвергать анализу различные страсти, мотивирующие человеческое поведение. Всякий анализ поведения с точки зрения намерений, целей и задач Скиннер квалифицирует как донаучный, ненаучный и как совершенно бесполезную трату времени. Психология должна заниматься изучением того, какие механизмы стимулируют человеческое поведение (reinforcements) и как они могут быть использованы с целью достижения максимального результата. "Психология" Скиннера — это наука манипулирования поведением; ее цель — обнаружение механизмов "стимулирования", которые помогают обеспечивать необходимое "заказчику" поведение.

Вместо условных рефлексов павловской модели Скиннер говорит о модели "стимул — реакция". Иными словами, это означает, что безусловно-рефлекторное поведение приветствуется и вознаграждается, поскольку оно желательно для экспериментатора. (Скиннер считает, что похвала, вознаграждение являются более сильным и действенным стимулом, чем наказание.) В результате такое поведение закрепляется и становится привычным для объекта манипулирования. Например, Джонни не любит шяинат, но он все же ест его, а мать его за это вознаграждает (хвалит его, одаривает взглядом, дружеской улыбкой, куском любимого пирога и т. д.), т. е., по Скиннеру, применяет позитивные "стимулы". Если стимулы работают последовательно и планомерно, то дело доходит до того, что Джонни начинает с удовольствием есть шпинат. Скиннер и его единомышленники разработали и проверили целый набор операциональных приемов в сотнях экспериментов. Скиннер доказал, что путем правильного применения позитивных "стимулов" можно в невероятной степени менять поведение как животного, так и человека — и это даже вопреки тому, что некоторые слишком смело называют "врожденными склонностями".

Доказав это экспериментально, Скиннер, без сомнения, заслужил признание и известность. Одновременно он подтвердил мнение тех американских антропологов, которые на первое место в формировании человека выдвигали социокультурные факторы. При этом важно добавить, что Скиннер не отбрасывает полностью генетические предпосылки. И все же, чтобы точно охарактеризовать его позицию, следует подчеркнуть: Скиннер считает, что, невзирая на генетические предпосылки, поведение полностью определяется набором "стимулов". Стимул может создаваться двумя путями: либо в ходе нормального культурного процесса, либо по заранее намеченному плану.

Цели и ценности

Эксперименты Скиннера не занимаются выяснением целей воспитания. Подопытному животному или человеку в эксперименте создаются такие условия, что они ведут себя вполне определенным образом, А зачем их ставят в такие условия — это зависит от руководителя проекта, который выдвигает цели исследования. Практика-экспериментатора в лаборатории в общем и целом мало занимает вопрос, зачем он тренирует, воспитывает, дрессирует подопытное животное (или человека), его скорее интересует сам процесс доказательства своего умения и выбора методов, адекватных поставленной цели. Когда же мы от лабораторных условий переходим к условиям реальной жизни индивида и общества, то возникают серьезные трудности, связанные как раз с вопросами: зачем человека подвергают манипуляции и кто является заказчиком (кто ставит, преследует подобные цели)?

Создается впечатление, что Скиннер, говоря о культуре, все еще имеет в виду свою лабораторию, в которой психолог действует без учета ценностных суждений и не испытывает трудностей, ибо цель эксперимента для него не имеет значения. Это можно объяснить по меньшей мере тем, что Скиннер просто не в ладах с проблемой целей, смыслов и ценностей. Например, он пишет: "Мы удивляемся, когда люди ведут себя необычно или оригинально, не потому, что подобное поведение само по себе достойно удивления, а потому, что мы не знаем, каким способом можно простимулировать оригинальное, из ряда вон выходящее поведение". Подобное рассуждение движется в порочном кругу: мы удивляемся оригинальности, ибо единственное, что мы в состоянии зафиксировать, — так это то, что мы удивляемся.

Однако зачем мы вообще обращаем внимание на то, что не является достойной целью? Скиннер не ставит этого вопроса, хотя минимальный социологический анализ способен дать на него ответ. Известно, что в различных социальных и профессиональных группах наблюдается различный уровень оригинальности мышления и творчества. Так, например, в нашем технологически-бюрократическом

обществе это качество является чрезвычайно важным для ученых, а также руководителей промышленных предприятий. Зато для рабочих высокий творческий потенциал является совершенно излишней роскошью и даже создает угрозу для идеального функционирования системы в целом.

Я не думаю, что наш анализ способен дать исчерпывающий ответ на вопросы об оригинальности мышления и творчества. С точки зрения психологии многое свидетельствует о том, что творческое начало, а также стремление к оригинальности имеют глубокие корни в природе человека, и нейрофизиологи подтверждают гипотезу, что это стремление "вмонтировано" в структуру мозга. Я хотел бы подчеркнуть следующее: Скиннер попадает в сложное положение со своей концепцией потому, что не придает никакого значения поискам и находкам психоаналитической социологии, считая, что если бихевиоризм не знает ответа на какой-либо вопрос, то ответа и вовсе не существует.

Приведу пример, свидетельствующий о расплывчатости скиннеровских представлений о ценностях.

Большинство людей согласится, что решение о путях и способах создания атомной бомбы не содержит ценностных суждений, зато они не согласятся с утверждением, что решение о создании такого оружия в принципе было свободно от ценностных суждений. Главное различие между этими позициями, видимо, состоит в том, что ученые-практики, руководящие конструированием бомбы, — все на виду, в то время как создатели культуры, в рамках которой возникла бомба, остаются в тени. И мы не можем предсказать успешность или провал культурных открытий с такой же степенью точности, как это имеет место в отношении физических открытий. А потому в этих случаях мы прибегаем к ценностным суждениям, к догадкам, предположениям и т. д. Ценностные суждения лишь там выходят на верный след, где этот след оставила наука. А когда мы научимся планировать и измерять мелкие социальные взаимодействия и другие явления культуры с такой же точностью, какой мы располагаем в физической технологии, то вопрос о ценностях отпадет сам собой.

Главный тезис Скиннера сводится к следующему. Не вызывает сомнения тот факт, что целостные суждения отсутствуют как при решении построить атомную бомбу, так и при техническом решении этой проблемы. Разница состоит лишь в том, что мотивы построения бомбы не совсем "ясны". Может быть, профессору Скиннеру они и впрямь неясны, зато многим историкам эти мотивы понятны.

На самом деле решение о создании атомной бомбы имело под собою более чем одну причину (то же самое относится и к водородной бомбе). Первая — это страх, что Гитлер сделает такую бомбу, кроме того, — желание обладать сверхмощным оружием в будущих конфликтах с Советским Союзом; и наконец — внутренняя логика развития общественной системы, которая вынуждена постоянно наращивать вооружение, чтобы чувствовать уверенность перед лицом конкурирующих систем.

Однако кроме этих чисто военных стратегических и политических оснований, я полагаю, была еще одна не менее важная причина. Я имею в виду ту максиму, которая превратилась в аксиоматическую норму кибернетического общества: "Нечто должно быть сделано, если только это технически возможно". И когда возникает возможность производства ядерного оружия, оно не может не быть произведено, даже если это несет угрозу всеобщего уничтожения. Если появляется возможность полететь на Луну или другие планеты, то это должно произойти даже ценой многочисленных лишений людей, живущих на Земле. Этот принцип означает отрицание всех гуманистических ценностей, место которых занимает одна высочайшая ценностная норма "технотронного" общества[35].

Скиннер не дает себе труда изучить причины создания бомбы и предлагает нам подождать, пока бихевиоризм раскроет эту тайну. В своих воззрениях на социальные процессы он проявляет такую же беспомощность, как и при обсуждении психических процессов: т. е. он совершенно неспособен понять скрытые (невербальные) мотивы тех или иных общественных явлений. А поскольку все то, что люди говорят о своих мотивах и в политической, и в личной жизни, фактически является фикцией, поскольку вербально выраженные мотивы лишь скрывают истину, то понимание социальных и психических процессов оказывается блокировано, если исследователь довольствуется лишь словесным материалом. Но иногда, сам того не замечая, Скиннер потихоньку протаскивает ценностные категории. Например, он пишет: "Я уверен, что никто не хочет развития новой системы отношений типа "хозяин-слуга", никто не хочет искать новых деспотических методов подавления воли народа власть имущими. Это образцы управления, которые были пригодны лишь в том мире, в котором еще не было науки". Спрашивается, в какую эпоху живет профессор Скиннер? Разве сейчас нет стран с эффективной диктаторской системой подавления воли народа? И разве похоже, что диктатура возможна лишь в культурах "без науки"? Скиннер все еще верует в устаревшую идею "прогресса", согласно которой средневековье было "мрачным", ибо тогда еще не было наук, а развитие науки с необходимостью ведет к увеличению человеческой свободы. На самом деле ни один политический лидер и ни одно правительство никогда не признаются в своих намерениях подавить волю народа; у них на устах сегодня совсем другие слова, совершенно иная лексика, которая, казалось бы, имеет диаметрально противоположное значение. Ни один диктатор не называет себя диктатором, и каждая политическая система клянется выражать волю народа. К тому же в странах "свободного мира" в труде, в воспитании и в политике место явного авторитета занимают "анонимный авторитет" и система манипулирования.

Ценностные суждения Скиннера проявляются и в других его высказываниях. Например, он утверждает: "Если мы достойны нашего демократического наследия, то, естественно, мы будем готовы оказать противодействие использованию науки в любых деспотических или просто эгоистических целях. И если мы еще ценим демократические достижения и цели, то мы не имеем права медлить и должны немедленно использовать науку в деле разработки моделей культуры, при этом нас не должно смущать даже то обстоятельство, что мы в известном смысле можем оказаться в положении контролеров" (Курсив мой. — Э. Ф.). Что же является основанием для подобного ценностного понятия внутри необихевиеристской теории? И при чем здесь контролеры?

Ответ находим у самого Скиннера: "Все люди осуществляют контроль и сами находятся под контролем". Это звучит почти как успокоение для человека демократически настроенного, но вскоре выясняется, что речь идет всего лишь о робкой и почти ничего не значащей формулировке:

Когда мы выясняем, каким образом господин контролирует раба, а работодатель — рабочего, мы упускаем из виду обратные воздействия и потому судим о проблеме контроля односторонне. Отсюда возникает привычка понимать под словом "контроль" эксплуатацию или, по меньшей мере, состояние одностороннего преимущества; а на самом деле контроль осуществляется обоюдно. Раб контролирует своего господина в такой же мере, как а господин своего раба, — в том смысле, что методы наказания, применяемые господином, как бы определяются поведением раба. Это не означает, что понятие эксплуатации утрачивает всякий смысл или что мы не имеем права спросить cui bono?[36] Но когда мы задаем такой вопрос, то мы абстрагируемся от самого конкретного социального эпизода и оцениваем перспективы воздействия, которые совершенно очевидно связаны с ценностными суждениями. Подобная ситуация складывается и при анализе любых способов поведения, которые производят инновации в практике культуры.

Я считаю это рассуждение возмутительным; мы должны верить, что отношения между рабом и господином взаимны, и это несмотря на то, что понятие эксплуатации "не лишено смысла". Для Скиннера эксплуатация не является частью самого социального эпизода, этой частью являются лишь методы контроля. Это позиция человека, для которого социальная жизнь ничем не отличается от эпизода в лаборатории, где экспериментатора интересуют только его методы, а вовсе не сам по себе "эпизод", ибо в этом искусственном мирке совершенно не имеет значения, какова крыса — миролюбива она или агрессивна. И, словно этого еще было мало, Скиннер окончательно констатирует, что за понятием эксплуатации "легко просматриваются" ценностные суждения. Быть может, Скиннер полагает, что эксплуатация или грабеж, пытки, убийства — только слова, а не "факты", коль скоро эти явления связаны с ценностными суждениями? Это должно означать следующее: любые психологические и социальные феномены утрачивают характер фактов, доступных научному исследованию, как только их можно охарактеризовать с точки зрения их ценностного содержания[37].

Идею Скиннера о взаимности отношений раба и рабовладельца можно объяснить только тем, что он употребляет слово "контроль" в двояком смысле. В том смысле, в котором оно употребляется в реальной жизни, вне всякого сомнения рабовладелец контролирует раба, и при этом не может быть речи о "взаимности", если не считать, что при определенных обстоятельствах раб располагает минимумом обратного контроля — например, он угрожает бунтом. Но Скиннер не это имеет в виду. Он подразумевает контроль в самом абстрактном смысле лабораторного эксперимента, который не имеет ничего общего с реальной жизнью. Он вполне серьезно повторяет то, что часто рассказывают как анекдот, — это история про крысу, которая рассказывает другой крысе, как хорошо ей удается воспитывать своего экспериментатора: каждый раз, когда она нажимает на определенный рычаг, человек вынужден ее кормить.

Поскольку бихевиоризм не владеет теорией личности, он видит только поведение и не в состоянии увидеть действующую личность. Для необихевиориста нет никакой разницы между улыбкой друга и улыбкой врага, улыбкой хорошо обученной продавщицы и улыбкой человека, скрывающего свою враждебность. Однако трудно поверить, что профессору Скиннеру в его личной жизни это также безразлично. Если же в реальной жизни эта разница для него все же имеет значение, то как могла возникнуть теория, полностью игнорирующая эту реальность?

Необихевиоризм не может объяснить, почему многие люди, которых обучили преследовать и мучить других людей, становятся душевнобольными, хотя "положительные стимулы" продолжают свое действие. Почему положительное "стимулирование" не спасает многих и что-то вырывает их из объятий разума, совести или любви и тянет в диаметрально противоположном направлении? И почему многие наиболее приспособленные человеческие индивиды, которые призваны, казалось бы, блистательно подтверждать теорию воспитания, в реальной жизни нередко глубоко несчастны и страдают от комплексов и неврозов? Очевидно, существуют в человеке какие-то влечения, которые сильнее, чем воспитание; и очень важно с точки зрения науки рассматривать факты неудачи воспитания как победу этих влечений. Разумеется, человека можно обучить чуть ли не любым способом, но именно "чуть ли не". Он реагирует на воспитание по-разному и вполне определенным образом ведет себя, если воспитание противоречит основным его потребностям. Его можно воспитать рабом, но он будет вести себя агрессивно. Или человека можно приучить чувствовать себя частью машины, но он будет реагировать, постоянно испытывая досаду и агрессивность глубоко несчастного человека.

По сути дела, Скиннер является наивным рационалистом, который игнорирует человеческие страсти. В противоположность Фрейду, Скиннера не волнует проблема страстей, ибо он считает, что человек всегда ведет себя так, как ему полезно. И на самом деле общий принцип необихевиоризма состоит в том, что идея полезности считается самой могущественной детерминантой человеческого поведения; человек постоянно апеллирует к идее собственной пользы, но при этом старается вести себя так, чтобы завоевать расположение и одобрение со стороны своего окружения. В конечном счете бихевиоризм берет за основу буржуазную аксиому о примате эгоизма и собственной пользы над всеми другими страстями человека.

Причины популярности Скиннера

Невероятную популярность Скиннера можно объяснить тем, что ему удалось соединить элементы традиционного либерально-оптимистического мышления с духовной и социальной реальностью.

Скиннер считает, что человек формируется под влиянием социума и что в "природе" человека нет ничего, что могло бы решительно помешать становлению мирного и справедливого общественного строя. Таким образом, система Скиннера оказалась привлекательной для всех тех психологов, которые относятся к либералам и находят в этой системе аргументы для защиты своего политического оптимизма. Он апеллирует ко всем тем, кто верит, что такие вожделенные социальные цели, как мир и равенство, являются не просто утопией, а что их можно воплотить в жизнь. Сама идея создания более совершенного, научно обоснованного общественного строя волнует всех, кто раньше был в рядах социалистов. Разве не к этому же стремился Маркс? Разве не он назвал свой социализм "научным" в противоположность "утопическому" социализму предшественников? И разве метод Скиннера не выглядит особенно привлекательно в тот исторический момент, когда политические лозунги себя исчерпали, а революционные надежды захлебнулись?

Однако Скиннер привлекает не только своим оптимизмом, но и тем, что ему удалось умело вмонтировать в традиционно либеральные идеи элементы ярого негативизма. В век кибернетики индивид все чаще становится объектом манипулировали. Его труд, потребление и свободное время — все находится под воздействием рекламы, идеологии и всего того, что Скиннер называет положительным стимулированием. Личность теряет свою активную ответственную роль в социальном процессе; человек становится совершенно "конформным" существом и привыкает к тому, что любое поведение, поступок, мысль и даже чувство, отклоняющееся от стандарта, будет иметь для него отрицательные последствия; он результативен лишь в том, что от него ожидают. Если же он будет настаивать на своей уникальности, то в полицейском государстве он рискует потерять не только свободу, но и жизнь; в некоторых демократических системах он рискует своей карьерой, иногда — потерей работы, а важнее всего — он рискует оказаться в изоляции. Хотя большинство людей не осознают своего внутреннего дискомфорта, они все же испытывают неопределенное чувство страха перед жизнью, они боятся будущего, одиночества, тоски и бессмысленности своего существования. Они чувствуют, что их собственные идеалы не находят опоры в социальной реальности. Какое же огромное облегчение они должны испытать, узнав, что приспособление — это самая лучшая, самая прогрессивная и действенная форма жизни. Скиннер превращает кибернетический ад изолированного, манипулируемого индивида в райские кущи прогресса. Он избавляет нас от страха перед будущим, заявляя, что направление, в котором развивается наша индустриальная система, — это то самое направление, о котором мечтали великие гуманисты прошлого, да к тому же еще и научно обоснованное. Кроме того, теория Скиннера звучит очень убедительно, так как она (почти) точно "попадает" в отчужденного человека кибернетического общества. Короче, скиннеризм — это психология оппортунизма, выдающая себя за научный гуманизм.

Я вовсе не хочу этим сказать, что Скиннер захотел выступить в роли апологета "технотронного" века. Напротив, его политическая и социальная наивность нередко вынуждающего писать такие вещи, которые звучат гораздо убедительнее (хоть и тревожат душу), чем если бы он отдавал себе полностью отчет в том, к чему он пытается нас приспособить.

Бихевиоризм и агрессия

Знание бихевиористской методологии очень важно для изучения проблемы агрессии, поскольку в США большинство ученых, хоть как-то причастных к проблеме агрессии, являются приверженцами бихевиоризма. Их аргументация проста: если Джон обнаружит, что в ответ на его агрессивное поведение его младший брат (или мать) дает ему то, что он хочет, то он превратится в человека с агрессивными наклонностями; то же самое можно было бы сказать в отношении мужественного, низкопоклоннического или любвеобильного поведения. Формула гласит: человек чувствует, думает и поступает так, как он считает правильным для достижения ближайшей желанной цели. Агрессивность, как и другие формы поведения, является благоприобретенной и определяется тем, что человек стремится добиться максимального преимущества.

Бихевиорист А. Басс определяет агрессию как "поведение, вызывающее раздражение и наносящее ущерб другим организмам". Приведу небольшой фрагмент из его рассуждений:

То, что в определение понятия агрессии совершенно не вошел такой элемент, как намерение (мотив), обусловлено двумя обстоятельствами. Во-первых, намерение имплицитно включает телеологию — целенаправленное действие, устремленное к будущей цели; такое понятие намерения несовместимо с бихевиористскими взглядами. Во-вторых (что еще важнее), это понятие очень трудно применить к действиям, поступкам в бихевиористском смысле. Намерение, умысел — это индивидуальное действие, которое может получить вербальное выражение, а может и не получить... О намерении можно судить по истории процесса "стимулирования". Если агрессивная реакция систематически усиливалась и имела специфические последствия (например, бегство жертвы), то можно утверждать, что повторение агрессивного поведения содержит "намерение вызвать такую реакцию, как бегство". Однако подобное рассуждение совершенно излишне при анализе поведения, гораздо полезнее и продуктивнее будет изучить отношение между историей "стимулирования" агрессивной реакции и непосредственной ситуацией, подтолкнувшей эту реакцию.

В целом категория намерения очень сложна для анализа; к тому же агрессивное поведение в большей мере зависит от последствий "стимулирования", именно они определяют возникновение и интенсивность агрессивных реакций. То есть, иными словами, речь идет о том, чтобы определить, какие виды "стимулов" вызывают агрессивное поведение.

Мы видим, что под словом "намерение" Басс имеет в виду сознательный умысел. То есть Басс не отказывается полностью от психоаналитического подхода к проблеме. "Если гнев не является импульсом к агрессии, стоит ли видеть в нем вообще какой-либо импульс? Мы считаем, что это нецелесообразно"[38].

Выдающиеся бихевиористы А. Басс и Л. Беркович демонстрируют гораздо больше понимания эмоциональных состояний человека, чем Скиннер, хотя в целом они поддерживают главный принцип Скиннера, гласящий, что объектом научного наблюдения является действие, а не действующий человек. Поэтому они не придают серьезного значения фундаментальным открытиям Фрейда, т. е. не учитывают того, что поведение определяют психические силы, что эти силы в основном находятся на бессознательном уровне и, наконец, что осознание ("прозрение") как раз и является тем фактором, который преобразует энергетический потенциал и определяет направленность этих сил.

Бихевиористы претендуют на "научность" своего метода на том основании, что они занимаются теми видами поведения, которые доступны визуальному наблюдению. Однако они не понимают, что невозможно адекватно описать "поведение" в отрыве от действующей личности. Например, человек заряжает револьвер и убивает другого человека; само по себе действие — выстрел из револьвера — с психологической точки зрения мало что значит, если его взять в отрыве от "агрессора". Фактически бихевиоризм констатирует лишь то, что относится к действию револьвера; по отношению к револьверу мотив того, кто нажал на курок, не имеет никакого значения. А вот поведение человека можно понять до конца лишь в том случае, если мы будем знать осознанные и неосознанные мотивы, побудившие его к выстрелу. При этом мы обнаружим не одну-единственную причину его поведения, а получим возможность эксплицировать внутреннюю психическую структуру его личности и выявить многие факторы, которые, соединившись вместе, и привели к тому мгновению, когда револьвер выстрелил. И тогда мы констатируем, что можем через целую систему личностных характеристик объяснить импульс, который привел к выстрелу. А сам выстрел зависит от массы случайных факторов, ситуативных элементов; например, от того, что у данного субъекта в этот момент оказался в руках именно револьвер, что вблизи не было других людей, наконец, от общего состояния его психики, а также от степени психологической напряженности в данный момент.

Поэтому основной бихевиористский тезис, согласно которому наблюдаемое поведение представляет собой надежную с научной точки зрения величину, совершенно ошибочен. На самом деле поведение различно в зависимости от различия мотивирующих его импульсов, а они-то часто скрыты от наблюдателя.

Это можно проиллюстрировать простым примером. Два отца с разным темпераментом бьют своих сыновей, полагая, что наказание полезно для нормального развития ребенка. Внешне оба отца ведут себя одинаково. Каждый дает своему сыну затрещину правой рукой. Однако, если мы сравним при этом, как ведет себя любящий отец и отец-садист, мы увидим в них много различий. Различны позы, выражения лиц, хватка, слова и тон разговора после наказания. Соответственно отличается и реакция детей. Один ребенок ощущает в наказании садистское, разрушительное начало; а другой не имеет никаких оснований усомниться в любви своего отца. И тем более, если эта уверенность дополняется другими бесчисленными примерами поведения отца, которые формируют ребенка с раннего детства. Тот факт, что оба отца убеждены в том, что наказывают детей для их же пользы, ничего не меняет, кроме того, что устраняет моральные преграды с пути отца-садиста. И даже если он, отец-садист, никогда не бил своего ребенка из страха перед женой, или из других соображений, или под влиянием прочитанных книг о воспитании, он все равно вызовет у ребенка те же самые реакции, ибо его взгляд также точно выдает его садистское нутро, как и его руки, дающие ребенку затрещину. Поскольку дети чувствительнее взрослых, они реагируют в целом на импульс, который исходит от отца, а вовсе не на отдельные, изолированные факты его поведения.

Возьмем другой пример. Мы видим человека, который сердится, гневается, у которого от злости краснеет лицо. Мы описываем его поведение, говоря: он в гневе, в бешенстве, он вне себя. Если мы спросим, почему он гневается, то можем услышать в ответ: "Потому что он боится". — "А чего он боится? Отчего этот страх?" — "Оттого, что он очень страдает от своей беспомощности". — "Откуда это чувство?" — "Все дело в том, что он никак не может порвать узы, привязывающие его к матери, и постоянно чувствует себя как малое дитя". (Это, разумеется, не единственно возможный вариант объяснения причинных связей.) Каждый из этих ответов содержит "истину". Разница лишь в том, что каждый из них отмечает причинную связь разной глубины; и чем глубже лежит причина, тем меньше она осознается. Чем глубже уровень осознания, тем больше мы получаем информации для понимания поведения. И не только для понимания мотивов, но и в том смысле, что поведение человека становится понятным до мелочей. В данном случае наблюдатель с тонким чутьем скорее заметит на "красном" лице выражение испуганной беспомощности, а не гнева. В другом случае поведение может быть внешне совершенно аналогичным, но от внимательного наблюдателя не ускользнет лежащая на лице человека печать жестокости и деструктивизма. Его гневное поведение — лишь результат того, что он держит под контролем свои разрушительные импульсы. И тогда два внешне одинаковых типа поведения на деле оказываются сильно отличающимися друг от друга, что научно можно объяснить, только обратившись к мотивационной сфере в структуре личности.

Поэтому на вопрос о "краснолицем" я дал необычный ответ: "Он гневается потому, что его оскорбили, или же он чувствует себя оскорбленным". Подобное объяснение акцентирует повод для гнева и упускает из виду, что раздражительность и гневливость могут быть и чертами характера данной личности. Группа людей будет по-разному реагировать на один и тот же раздражитель в зависимости от характеров индивидов. Так, например, субъекта А этот раздражитель задевает; субъект В испытывает к нему отвращение; субъект С может его испугаться, а субъект D просто проигнорирует его.

Басс прав, утверждая, что намерение — это личное дело каждого, которое может получить словесное выражение, а может и не получить. Однако как раз в этом и состоит дилемма бихевиоризма: поскольку он не располагает методом для анализа невербализованных данных, он вынужден ограничивать свои исследования теми данными, которые ему доступны и которые обычно слишком грубы и поверхностны, а потому недостаточны для проведения тонкого теоретического анализа.

О психологических экспериментах

Если психолог ставит перед собой задачу понять поведение человека, то он должен выбрать такие методы, которые пригодны для изучения человека in vivo[39], тогда как бихевиористские исследования практически проводятся in vitro[40] (я употребляю это выражение в собственном значении, т. е. для констатации того факта, что человек наблюдается в контролируемых, искусственно созданных условиях, а не в "реальном" жизненном процессе). Может возникнуть впечатление, будто психология стремилась обеспечить себе респектабельность посредством подражания естественным наукам, заимствуя у них некоторые методы, но, кстати сказать, это оказались методы, которые имели силу 50 лет назад, а не те "научные" методы, которые приняты в передовых отраслях науки сегодня[41]. В результате недостаток теории часто скрывается за впечатляющими математическими формулами, которые не имеют ничего общего с фактами и нисколько не поднимают их значимость.

Разработать метод для наблюдения и анализа человеческого поведения вне лаборатории — весьма нелегкое дело, однако это является важнейшей предпосылкой для понимания человека. В сущности при изучении человека работают только два метода наблюдения:

1.  Первый метод — это прямое и детальное изучение одного человека другим. Самый результативный вариант данного метода демонстрирует "психоаналитическая лаборатория", разработанная Фрейдом. Здесь пациенту предоставляется возможность выразить свои неосознанные влечения, одновременно выясняется связь этих влечений с доступными глазу "нормальными" и "невротическими"* актами поведения[42].

Менее сильным, но все же довольно продуктивным методом является интервью или серия опросов, к которым следует причислить также изучение некоторых сновидений, а также ряд прожективных тестов. Не следует недооценивать глубинные психологические данные, которые опытный наблюдатель добывает уже тем, что внимательно и долго следит за испытуемым, изучая его жесты, голос, осанку, руки, выражение лица и т. д. Даже не зная испытуемого и не имея в распоряжении ни писем, ни дневников, ни подробной его биографии, психолог может использовать наблюдение такого рода как важный источник для понимания психологического профиля личности.

2. Второй метод исследования человека in vivo состоит в том, чтобы, вместо "запихивания" жизни в психологическую лабораторию, превратить в "естественную лабораторию" определенные жизненные ситуации- Вместо конструирования искусственной социальной ситуации (как это делается в психологической лаборатории), исследователь изучает те эксперименты, которые предлагает сама жизнь. Надо выбрать такие социальные ситуации, которые поддаются сравнению, и с помощью специального метода превратить их в соответствующий эксперимент. Если одни факторы принять за константу, а другие изменять, то в такой естественной лаборатории появляется возможность для проверки различных гипотез. Существует очень много похожих ситуаций, и можно проверить, соответствует ли та или иная гипотеза всем этим ситуациям, — и если это не так, то можно выяснить, существует ли убедительное объяснение для этого исключения, или надо изменить гипотезу. Простейшей формой подобного "естественного эксперимента" является анкетный опрос (с использованием большого списка открытых вопросов или же в ходе личного интервью), проводимый среди репрезентативных групп людей разного возраста, профессий (в тюрьмах, больницах и т. д.).

Само собой разумеется, в таких случаях мы не можем рассчитывать на абсолютную "точность" результатов, которая достигается в лаборатории, ибо два социальных объекта никогда не бывают совершенно идентичны. Но когда ученый имеет дело не с "подопытными индивидами", а с людьми, когда он изучает не артефакты*, а реальную жизнь, то вовсе не стоит ему гнаться за видимой (а иногда и сомнительной) точностью ради того, чтобы получить весьма тривиальные результаты. Я считаю, что для анализа агрессивного поведения с научной точки зрения наиболее пригодны либо психоаналитическое интервьюирование, либо опрос в естественной социальной "лаборатории" жизни. Правда, оба эти метода требуют от исследователя гораздо более высокого уровня комплексного теоретического мышления, чем самый изощренный, хитроумный лабораторный эксперимент[43].

Для наглядности хочу привести пример. Стенли Мильграм в своей "интеракционистской* лаборатории" в Йельском университете провел интересное исследование[44].

В исследовании участвовали 40 мужчин в возрасте от 20 до 50 лет из Нью-Хейвена и его окрестностей. Мы подобрали людей с помощью рекламы и прямых предложений по почте. Общая совокупность включала самые различные профессии. Наиболее распространенные — это почтовые служащие, преподаватели вузов, продавцы, инженеры и рабочие. Образовательный уровень — от неполной средней школы до докторов наук. За участие в эксперименте каждый получал 4,5 доллара. Им сообщалось заранее, что деньги они получат только за свое появление в лаборатории, независимо от дальнейших событий.

В каждом эксперименте принимали участие как минимум один совершенно "невинный", неопытный представитель и одна "жертва" (по выбору руководителя исследования). Мы должны были выдумать причину, чтобы объяснить неопытным испытуемым необходимость применения электротока (на самом деле он не применялся, но подготовка была). Для прикрытия создавалась легенда об интересе исследователей к проблеме отношений между обучением и наказанием. Вот как звучала эта легенда:

"Мы очень мало знаем о воздействии наказания на обучение, ибо по этой проблеме практически нет научных исследований.

Так, например, мы не знаем, какая мера наказания дает наибольший результат в учебе; мы не знаем, существует ли различие в восприятия наказания: имеет ли значение для взрослого человека, кто его наказывает — тот, кто старше его или моложе, и многое другое.

Поэтому мы собрали здесь взрослых людей разных возрастов и профессий и предполагаем, что среди вас есть ученики и есть учителя.

Мы хотим узнать, каково влияние различных личностей друг на друга, когда одни выступают в роли обучающих, а другие — в роли обучаемых, и, кроме того, какова роль наказания при обучении.

Я попрошу одного из вас сегодня вечером сыграть здесь роль учителя, а другого — быть учеником.

Может быть, кто-то хочет сам быть учителем, а кто-то предпочитает быть учеником?"

Дальше испытуемые тянули жребий (бумажки из шляпы): кто будет учителем, а кто — учеником. Жеребьевка была так подстроена, что ничего не подозревающий всегда был учителем, а посвященные — всегда учениками. (На обеих бумажках было написано слово "учитель".) Сразу после жеребьевки учитель и ученик помещались в разные комнаты, причем ученика сажали на "электрический стул" и привязывали. Экспериментатор объяснял, что ремни должны удерживать обучаемого от слишком резких движений во время шока или даже от бегства в соответствующей ситуации. Затем накладывался электрод на запястье обучаемого, которое предварительно смазывалось специальным вазелином "во избежание ожога и волдыря". Испытуемому было сказано, что электрод подключен к генератору шока, который стоит в соседней комнате.

...Из соседней комнаты испытуемому учителю дается приказ за каждый неправильный ответ выдавать обучаемому "порцию шока". Кроме того, — и эта особенно важно — учителю предлагалось "после каждого неправильного ответа обучаемого передвигать регулятор силы тока вверх по шкале интенсивности на одно деление". Кроме того, перед тем как нажать на рычаг, он должен был вслух произнести число, соответствующее делению вольтметра. Таким образом, испытуемый учитель должен был четко сознавать постоянно растущую интенсивность электрошока, которым он "наказывает" обучаемого... Во всех случаях обучаемому заранее дается набор парных ответов, среди которых три ошибочных приходятся на один верный. При таких условиях обычно ученик не подает голоса или другого протестующего сигнала, пока уровень электрошока не достигнет 300 вольт. А когда сигнал достигает 300 вольт, ученик начинает бить кулаками в стенку. Экспериментатор слышит эти стуки. С этой минуты ответы обучаемого больше не идут по четырехответной схеме... Когда испытуемый дает знак, что не хочет больше работать, экспериментатор подбадривает его. Для этого у него есть целый набор просьб-требований — ровно столько, сколько нужно, чтобы заставить испытуемого продолжить работу.

Просьба 1. Пожалуйста, продолжайте.

Просьба 2. Эксперимент требует вашего дальнейшего участия.

Просьба 3. Ваше участие совершенно необходимо.

Просьба 4. У вас нет иного выбора, как продолжить работу.

Эти фразы предъявлялись последовательно по мере необходимости. Если даже четвертому требованию испытуемый не хотел подчиниться, эксперимент прекращался. Экспериментатор разговаривал одним и тем же размеренным, довольно вежливым тоном, и каждый раз, когда испытуемый начинал спотыкаться или медлить с выполнением приказа, экспериментатор снова начинал выдвигать вышеназванный ряд требований.

Были и подбадривания особого назначения. Например, если испытуемый спрашивал, не скажется ли эксперимент на здоровье "ученика", то экспериментатор отвечал: "Даже если уколы электрошока доставляют болезненные ощущения, все равно кожный покров от этого не пострадает, так что спокойно работайте дальше". (Это дополнение к просьбам 2, 3, 4.) Бели испытуемый говорил, что ученик больше не хочет работать, то наблюдающий отвечал: "Хочет этого ученик или нет, Вы должны продолжать, пока ученик не выучит правильные ответы на все вопросы парного теста. Пожалуйста, продолжайте!"

Какие результаты дал этот эксперимент? Многие участники проявили признаки нервозности, особенно при увеличении доз электрошока. Во многих случаях напряжение достигало такой степени, какая редко встречается в социально-психологических лабораторных испытаниях (Курсив мой. — Э. Ф.). Испытуемые потели, заикались, дрожали, кусали губы, стонали и сжимали кулаки так, что ногти впивались в кожу. И это были скорее типичные реакции, чем из ряда вон выходящие.

Одним из признаков напряжения были периодические приступы смеха. У 14 из сорока человек этот нервный смех был регулярно повторяющимся, хотя смех в подобной ситуации кажется совершенно неуместным, почти безумным. У трех человек приступы смеха были "неуправляемыми, а у одного испытуемого начались такие конвульсии, что эксперимент пришлось прервать. Испытуемый 46 лет, книготорговец, был в явном смущении из-за своего неуправляемого и "непристойного" поведения. В последующей беседе почтя каждый выражал сожаление и заверял, что он не садист и улыбка вовсе не означала, что мучения жертвы доставляли ему хоть малейшее удовольствие.

Вопреки первоначальным ожиданиям ни один из сорока человек не прекратил работу прежде, чем уровень электротока достигал 300 вольт, а жертва начинала барабанить в стенку. Только пятеро из сорока отказались подчиниться требованию экспериментатора и включить ток свыше 300 вольт. Пятеро сами увеличили дозу сверх трехсот: двое до 330 вольт, а остальные трое — до 345, 360 и 375 вольт. Таким образом, 14 человек (35%) оказали сопротивление экспериментатору.

А "послушные" нередко слушались лишь под большим давлением и проявляли почти такой же страх, как я сопротивляющиеся. А после окончания эксперимента многие из послушных испускали вздох облегчения, терли глаза и лоб, нервно хватались за сигареты, кое-кто виновато качал головой. И только несколько испытуемых в течение всего эксперимента не проявили никаких признаков беспокойства.

При обсуждении эксперимента автор констатировал два удивительных вывода:

Первый касается непреодолимой тенденции к повиновению. Испытуемые с детства привыкли, что наносить боль другому человеку — это тяжелый нравственный проступок. И все же 26 человек переступили через этот нравственный императив и послушно исполняли приказы авторитарной личности, хотя она и не обладала никакой формальной властью.

Второй непредусмотренный эффект связан с чрезмерным напряжением. Можно было ожидать, что испытуемые либо прекратят выполнять задание, либо будут продолжать — как кому подскажет совесть. Но произошло нечто совершенно иное. Дело дошло до крайней степени напряженности и огромных эмоциональных перегрузок. Один наблюдатель записал: "Я видел, как довольно развязный, уверенный в себе предприниматель средних лет, улыбаясь, вошел в лабораторию. Через 20 минут он превратился в дрожащее, заикающееся, жалкое существо, похожее на нервного больного. Он постоянно теребил мочку уха, потирал руки. А один раз ударил себя кулаком по лбу и пробормотал: «О Господи, когда же это кончится?!» И тем не менее он прислушивался к каждому слову экспериментатора и подчинялся ему до конца".

На самом деле этот эксперимент чрезвычайно интересен не только для изучения конформизма, но и для изучения жестокости и деструктивности. Это напоминает ситуации реальной жизни, когда, к примеру, выясняется вина солдата, совершавшего чудовищные преступления по приказу командира. Может быть, это касается и немецких генералов, осужденных в Нюрнберге военных преступников или лейтенанта Келли и некоторых его подчиненных во Вьетнаме*?

Я полагаю, что в большинстве случаев из эксперимента нельзя делать выводов относительно реальной жизни. Психолог был в эксперименте не просто авторитетом, а представителем науки и одного из ведущих научно-исследовательских институтов, занимающихся проблемами высшего образования в США. Принимая во внимание, что наука в современном индустриальном обществе ценится выше всего на свете, среднему американцу трудно представить, что от ученого может исходить безнравственный приказ. Если бы Господь Бог не запретил Аврааму убить сына, он бы это сделал, как это делали миллионы родителей, приносившие своих детей в жертву. Для верующего ни Бог,ни его современный эквивалент, каким является наука, не могут совершить несправедливость. Поэтому повиновение, обнаруженное в эксперименте Мильграма, не должно вызывать удивления. Скорее можно было бы удивиться непокорности 35%.

Не должна удивлять и возникшая степень напряженности. Экспериментатор ожидал, "что испытуемые сами прекратят выполнять задание по велению своей совести". Но разве это тот способ, каким люди в жизни выходят из конфликтных ситуаций? Разве не в том состоит особенность и трагизм человеческого поведения, что человек пытается не ставить себя в конфликтную ситуацию? Это означает, что он не осознает свой выбор между тем, что ему диктует жадность и страх, и тем, что ему запрещает его совесть? На деле человек с помощью рационализации устраняется от осознания конфликта, и конфликт проявляется неосознанно в форме сильного стресса, невротических симптомов или чувства вины по совершенно иным, придуманным причинам. И в этом отношении Мильграмовы подопечные вели себя вполне нормально.

Однако здесь возникают другие интересные вопросы. Мильграм считает, что его испытуемые находятся в конфликтной ситуации, ибо они не видят выхода из противоречия между авторитарным приказом и образцами поведения, внушенными им в раннем детстве, суть которых: "не навреди другому человеку".

Но разве так происходит на самом деле? Разве мы научились "не наносить ущерб другим людям"? Может быть, этой заповеди и учат в церковной школе, но в школе реальной жизни детей, напротив, учат понимать и отстаивать свои преимущества, даже в ущерб другим. И потому конфликт, который предполагает Мильграм в этой ситуации, не столь уж велик.

Я вижу важнейший результат Мильграмова эксперимента в том, что он обнаружил сильную реакцию против жестокости. Разумеется, 65% испытуемых удалось поставить в такие условия, что они вели себя жестоко, но при этом в большинстве случаев они отчетливо проявляли реакцию возмущения или неприятия садистского типа поведения. К сожалению, автор не приводит нам точные сведения о тех людях, которые в продолжение всего эксперимента не проявляли признаков беспокойства. Как раз очень интересно было бы для понимания человеческого поведения узнать об этих людях больше подробностей. Очевидно, они не испытывали ни малейших неудобств, совершая жестокие действия. И первый вопрос, возникающий здесь: почему? Возможен, например, такой ответ, что страдание других доставляло им удовольствие и они не чувствовали ни малейших угрызений совести, ибо их поведение было санкционировано авторитетом свыше. Есть и другая возможность: если речь идет о сильно отчужденном или нарциссическом типе личности, то такие люди вообще невосприимчивы ко всему, что касается других людей. А может быть, это были "психопаты", которые полностью лишены нравственных "тормозов". Те, у кого проявились различные симптомы стресса и страха, — вот это, должно быть, люди с антисадистским и антидеструктивным характером. (Если бы после эксперимента было проведено глубинно-психологическое интервьюирование, то была бы возможность выяснить характерологические различия этих людей и можно было бы дать обоснованные гипотезы о поведении этих людей в будущем.)

Важнейший результат эксперимента сам Мильграм оставляет почти без внимания, а именно наличие совести у большинства испытуемых и их переживание по поводу того, что послушание заставило их действовать вопреки их совести. А если кто-то захочет интерпретировать этот эксперимент как доказательство того, что человека легко сделать бесчеловечным, то я подчеркиваю, что реакции испытуемых говорят о прямо противоположном — т. е. о наличии серьезных внутренних сил личности, для которых жестокое поведение невыносимо. Это подводит нас к тому, что при изучении жестокости в реальной жизни очень важно учитывать не только жестокое поведение, но и (часто неосознанные) угрызения совести тех, кто подчинился авторитарному приказу. (Нацисты были вынуждены применить хитроумнейшую систему сокрытия своих преступлений, чтобы заглушить голос совести у простых немецких граждан.)

Эксперимент Мильграма хорошо иллюстрирует разницу между сознательными и бессознательными аспектами поведения, хотя сам он их и не принимает в расчет. Еще один эксперимент оказался в связи с этим весьма убедительной иллюстрацией к проблеме причин жестокости.

Первый отчет об этом эксперименте — совсем коротенькое сообщение д-ра Цимбардо в 1972 г. Позднее появилась более подробная публикация, но я буду цитировать по рукописи, любезно предоставленной мне д-ром Цимбардо.

Цель эксперимента состояла в том, чтобы изучить поведение нормальных людей в ситуациях, близких к тюремному заключению, где одни испытуемые выступали в роли заключенных, а другие — надзирателей. Автор считает, что ему удалось этим экспериментом подтвердить общий тезис, что под влиянием определенных обстоятельств любой человек может дойти до какого угодно состояния, вопреки всем своим представлениям о нравственности, вопреки личной порядочности и всем социальным принципам, ценностям и нормам. Короче говоря, в этом эксперименте большинство испытуемых, игравших роль "надзирателей", превращались на глазах в жесточайших садистов, а те, кто играл заключенных, демонстрировали жалкое зрелище несчастных, запуганных и подневольных людей. У некоторых "заключенных" так быстро развились серьезные симптомы психической неполноценности, что пришлось даже через несколько дней выводить их из эксперимента. На самом деле реакции обеих групп испытуемых были столь интенсивны, что запланированный на две недели эксперимент пришлось закончить через шесть дней, Я сомневаюсь, что данный эксперимент доказывает вышеназванный бихевиористский тезис, и приведу свои аргументы. Но сначала я должен сообщить читателю некоторые подробности эксперимента. Через газетную рекламу был организован конкурс студентов, желавших за 15 долларов в день принять участие в эксперименте с целью психологического исследования жизни в тюремных условиях.

Желающие должны были заполнить подробнейшую анкету о своем семейном положении, происхождении, здоровье, с сообщением биографических фактов, а также рассказом о психопатологических наклонностях и т. д. Каждый заполнивший анкету проходил затем собеседование с одним из двух руководителей исследования. В конце концов были отобраны 24 человека, которые выглядели наиболее здоровыми в физическом и духовном плане и казались менее всего способными на антисоциальные поступки. Половина из них наугад была определена на роль "надзирателей", а вторая — на роль заключенных.

Последняя выборка испытуемых за день до начала эксперимента была подвергнута тестовому испытанию. По мнению авторов проекта, все участники были нормальными и не имели никаких садистских или мазохистских наклонностей.

Тюрьма была устроена в длинном коридоре подвала института психологии Стенфордского университета. Всем испытуемым было объявлено, что

они могут сыграть роль надзирателя или заключенного, и все добровольно согласились в течение двух недель играть одну из этих ролей и получать за это 15 долларов в день. Они подписали договор, в котором оговаривались условия их жизни — минимальная одежда, еда, питье, медицинское обеспечение и т. д. В договоре было четко оговорено, что те, кто согласился быть заключенным, будут находиться под надзором (не будут оставаться никогда в одиночестве) и что во время этого заключения они будут лишены некоторых гражданских прав и могут быть наказаны (за исключением телесных наказаний). Больше никакой информации о своем будущем пребывании в тюрьме они не получили. Тем, кто был окончательно выбран на Эту роль, было сообщено по телефону, что в определенное воскресенье (день начала эксперимента) они должны быть дома.

Лица, избранные на роль надзирателей, приняли участие в собеседовании с "директором тюрьмы" (дипломированным преподавателем вуза) и с "инспектором" (главным экспериментатором). Им сказали, что в их задачу входит "поддержание некоторого порядка в тюрьме". Важно знать, что понимали под "тюрьмой" авторы исследования. Они употребляли это слово не в прямом его значении, т. е. не как место пребывания правонарушителей, а в специфическом значении, которое отражает условия в некоторых американских тюрьмах.

Мы не собирались буквально воспроизводить все условия какой-либо американской тюрьмы, а скорее хотели показать функциональные связи. Из этических, нравственных и практических причин мы не могли запереть наших испытуемых на неопределенное время; мы не могли угрожать им тяжелыми физическими наказаниями, не могли допустить проявлений гомосексуализма или расизма и других специфических аспектов тюремной жизни. И все же мы думали, что нам удастся создать ситуацию, которая будет настолько похожа на реальный мир, что нам через ролевую игру удастся в какой-то мере проникнуть в глубинную структуру личности. Для этой цели мы позаботились о том, чтобы в эксперименте были представлены разные профессии и судьбы — и тогда мы сможем вызвать у испытуемых вполне жизненные психологические реакции — чувства могущества или бессилия власти или подневольности, удовлетворения или фрустрации, права на произвол или сопротивления авторитарности и т. д.

Читателю должно быть понятно, что методы, примененные в эксперименте, были ориентированы на систематическое болезненное унижение личности — это было запланировано заранее.

Каково было обращение с "заключенными"? С самого начала их предупредили, чтобы они готовились к эксперименту.

"Арест" происходил без предупреждения на квартире с помощью государственной полиции. Полицейский объявил каждому, что он подозревается в краже или вооруженном нападении. Каждого тщательно обыскали (нередко в присутствии любопытных соседей), надели наручники, проинформировали об их законных правах и предложили спуститься вниз, чтобы в полицейской машине проехать в полицию. Там состоялась обычная процедура: снятие отпечатков, заполнение анкеты, и сразу арестованные были помещены в камеры. Каждому при этом завязали глаза и проводили в сопровождении экспериментатора и "охранника" в экспериментальную тюрьму. Во всей процедуре официальные власти занимали самую серьезную позицию и не отвечали ни на один из возникавших у испытуемых вопросов.

По прибытии в экспериментальную тюрьму каждого арестованного раздели до нитки, в голом виде поставили во дворе и побрызгали дезодорантом, на котором было написано: "Средство от вшей". Затем каждый был одет в арестантскую одежду, сфотографирован в профиль и в фас и отправлен в камеру под спокойно отданный приказ вести себя тихо.

Поскольку "арест" был произведен руками настоящей полиции, испытуемые должны были думать, что они и впрямь подозреваются в каком-то деянии, особенно после того, как на заданный вопрос об эксперименте чиновники не дали никакого ответа. Что должны были при этом думать и чувствовать испытуемые? Откуда им было знать, что "арест" был "понарошку", а полицию привлекли для того, чтобы применением силы и ложными обвинениями придать эксперименту больше правдоподобности?

Одежда арестованных была своеобразной, она состояла из хлопчатобумажной куртки с черным номерным знаком на груди и на спине. Под "костюмом" не было никакого нижнего

белья. На щиколотку надевалась тонкая цепочка, застегнутая на замок. На ноги выдавались резиновые сандалии, а на голову — тонкая, плотно прилегающая и закрывающая все волосы шапочка из нейлонового чулка... Эта одежда не только лишала арестованных всякой индивидуальности, она должна была унизить, ибо она была символом зависимости. О подневольности постоянно напоминала цепочка на ноге, она и во сне не давала покоя... А шапочка из чулка делала всех людей на одно лицо, как в армии и тюрьме, когда мужчин стригут наголо. Безобразные куртки не по размеру стесняли движения, а отсутствие белья вынуждало арестованных менять походку и походить скорее на женщин, чем на мужчин...

Как же вели себя "заключенные" и "надзиратели", каковы были их реакции на протяжении шести экспериментальных дней?

Самое ужасное впечатление произвело на всех участников тяжелейшее состояние пяти заключенных, которые кричали, буйствовали или демонстрировали приступы жесточайшей депрессии, животного страха и в результате были выведены из эксперимента. У четырех из них симптомы ненормального состояния начались на второй день заключения. Пятый же весь покрылся аллергической сыпью нервного происхождения. Когда через 6 дней эксперимент прекратился раньше срока, все оставшиеся заключенные были безмерно счастливы.

Итак, все "заключенные" проявили приблизительно одинаковые реакции на ситуацию, в то время как "надзиратели" дали более сложную картину:

Казалось, что решение об окончании эксперимента их буквально огорчило, ибо они так вошли в роль, что им явно доставляла удовольствие неограниченная власть над более слабыми и они не хотели с ней расставаться.

Авторы эксперимента так описывают поведение "надзирателей":

Никто из них ни разу не опоздал на смену, а некоторые даже добровольно соглашались на вторую смену без оплаты.

Патологические реакции в обеих группах испытуемых доказывают высокую степень зависимости личности от социально-профессиональной среды. Но были и отчетливые индивидуальные отклонения от средней нормы адаптации к новым условиям. Так, половина заключенных нормально переносила угнетающую атмосферу тюрьмы, и не всех надзирателей захватил дух враждебности по отношению к заключенным. Некоторые держались строго, но "в рамках инструкции". Однако некоторые проявили такое рвение, которое далеко выходило за рамки предписанной им роли: они мучили заключенных с изощренной жестокостью... совсем немногие проявили пассивность и лишь изредка применяли к заключенным минимально необходимые меры принуждения.

Жаль, что у нас нет более точной информации, чем "некоторые", "несколько", "совсем немногие". Мне это представляется совершенно лишний скрытностью и недостатком точности, легче было бы назвать число. Тем более что в первой краткой публикации в "Trans-Action" были приведены более точные данные, существенно отличающиеся от того, что мы только что прочли. Там процент садистски настроенных "надзирателей", применяющих изощренные методы унижения заключенных, составлял чуть ли не одну треть. А остаток был поделен на две категории: 1) строгие, но честные; 2) хорошие надзиратели, с точки зрения заключенных, ибо они были доброжелательны, не отказывали в мелких услугах.

Эти характеристики очень сильно отличаются от того, что "немногие оставались пассивными и редко применяли меры принуждения".

Подобные расхождения и недостаток точности данных и формулировок тем досаднее, что с ними авторы связывают главный и решающий тезис эксперимента. Они надеялись доказать, что сама ситуация всего за несколько дней может превратить нормального человека либо в жалкое и ничтожное существо, либо в безжалостного садиста. Мне кажется, что эксперимент как раз доказывает обратное, если он вообще что-нибудь доказывает. Хотя общая атмосфера тюрьмы, по мысли исследователей, должна была быть унижающей человеческое достоинство (что наверняка сразу поняли "надзиратели"), все-таки две трети "надзирателей" не проявили никаких симптомов садистского поведения — и для меня это кажется вполне убедительным доказательством того, что человек не так-то легко превращается в садиста под влиянием соответствующей ситуации.

Все дело в том, что существует огромная разница между поведением и характером. И необходимо различать между тем, что кто-то ведет себя соответственно садистским правилам, и тем, что этот кто-то, проявляя жестокость к другим людям, находит в этом удовольствие. Тот факт, что в данном эксперименте такое различение не проводилось, существенно снижает его ценность.

На самом деле разграничение это имеет значение и для второй половины основного тезиса: ведь предварительное тестовое обследование показало, что испытуемые не имели ни садистских, ни мазохистских наклонностей, т. е. тесты не выявили таких черт характера. Что касается психологов, делающих ставку на явное поведение, то для них эта констатация может считаться истинной. А психоаналитику она представляется не очень-то убедительной. Ведь черты характера зачастую совершенно не осознаются и не могут быть раскрыты с помощью обычных психологических тестов. Что касается проективных методик, как, например, тест Роршаха, то все зависит от их интерпретации; в действительности с помощью этих тестов докопаться до неосознанных пластов психики в состоянии лишь те исследователи, которые имеют большой опыт изучения бессознательных процессов.

Есть еще одна причина для того, чтобы считать выводы о "надзирателях" спорными. Данные индивиды только потому и были избраны, что в соответствующих тестах проявили себя как более или менее нормальные, обычные люди, не обнаружившие садистских наклонностей. Но этот результат находится в противоречии с утверждением, что среди обычного населения процент потенциальных садистов не равен нулю. Некоторые исследования доказали это, а опытный наблюдатель может установить это и без всяких тестов и анкет. Но каков бы ни был процент личностей с садистскими наклонностями среди нормального населения, полное отсутствие данной категории, установленное в предваряющих эксперимент тестах, скорее свидетельствует о том, что применены были тесты, не подходящие для выяснения этой проблемы.

Некоторые неожиданные результаты описанного эксперимента можно объяснить другими факторами. Авторы утверждают, что испытуемым было трудно отличить реальность от роли, и на этом основании делают вывод, что виновата сама ситуация. Это, конечно, верно, но ведь такая ситуация была заранее запланирована руководителями эксперимента. Сначала "арестованные" были сбиты с толку и запутаны. Условия, сообщенные им при подписании договора, резко отличались от того, что они увидели позже. Они были совершенно не готовы оказаться в атмосфере, унижающей человеческое достоинство. Но еще важнее для понимания возникшей путаницы привлечение к работе полиции. Поскольку полицейские власти чрезвычайно редко принимают участие в экспериментальных психологических играх, постольку "заключенным" было в высшей степени трудно отличить действительность от игры.

Из отчета следует, что они даже не знали, связан ли арест с экспериментом или нет, а чиновники отказались отвечать на этот вопрос. Спрашивается, есть ли хоть один нормальный человек, которого подобная ситуация не привела бы в полное смятение? После этого любой бы приступил к эксперименту с мыслью, что его "подставили" и "'заложили".

Почему "арестованные" не потребовали немедленного прекращения игры? Авторы не дают нам ясного объяснения того, как они объяснили участникам эксперимента условия выхода из тюрьмы. Я, по крайней мере, не нашел каких-либо свидетельств того, что их предупредили об их праве выхода из эксперимента, если он станет для них невыносимым. И действительно, "надзиратели" силой заставляли оставаться на местах тех, кто хотел сбежать. У них, вероятно, было такое впечатление, что они должны для этого получить разрешение от специальной комиссии по освобождению... Однако авторы пишут следующее:

Одно из наиболее запоминающихся событий произошло в тот момент, когда мы услышали ответы пяти досрочно освобождаемых заключенных. На вопрос руководителя об отказе от денежного вознаграждения трое сразу сказали, что согласны отказаться от всех заработанных денег. Если вспомнить, что единственным мотивом участия в эксперименте с самого начала был заработок, то, конечно, удивительно, что уже через четыре дня они готовы были полностью отказаться от денег ради свободы. Однако еще удивительнее было то, что после такого заявления каждый из них встал и позволил "конвоиру" увести себя в камеру, ибо им сообщили, что возможность их освобождения необходимо обсудить с руководством. Если бы они считали себя только "испытуемыми", которые за деньги участвуют в эксперименте, то для них инцидент был бы исчерпан и они считали бы себя вправе просто уйти. Однако к тому времени ощущение подневольности стало таким сильным, а реквизит театральной тюрьмы так здорово походил на реальную, что они не могли вспомнить в этот момент, что единственный мотив их пребывания здесь больше не имеет силы; и потому они послушно вернулись в камеру, чтобы там терпеливо дожидаться, когда тюремщики решатся досрочно отпустить их домой.

Разве они могли действительно с легкостью выйти из игры? Почему же им сразу четко не сказали: "Кто из вас захочет выйти из игры, может сделать это в любой момент, только тогда он потеряет свой заработок"? Если бы они были об этом информированы и все-таки оставались бы ждать решения властей, то автор имел бы право говорить об их конформности. Но этого не было. Им дали ответ в типично бюрократической формулировке, когда ответственность перекладывается на кого-то наверху, из чего однозначно следовало, что "арестованные" не имеют права уйти.

Знали ли "арестованные" в действительности, что речь идет только об эксперименте? Это зависит от того, что здесь надо понимать под словом "знать" и какое воздействие на сознание испытуемых оказала ситуация ареста, когда все умышленно запутали настолько, что можно было запросто забыть, кто есть кто и что есть что. Помимо недостатка точности и критической самооценки, у эксперимента есть еще один недостаток, а именно тот, что результаты его не были перепроверены в обстановке реальной тюрьмы. Разве большинство заключенных в самых плохих американских тюрьмах содержатся в рабских условиях, а большинство надзирателей являются жесточайшими садистами? Авторы приводят всего лишь одно свидетельство бывшего заключенного и одного тюремного священника, в то время как для доказательства столь важного тезиса, на который они замахнулись, не грех было бы провести целую серию проверок, может быть, даже систематический опрос многих бывших заключенных. Не говоря уже о том, что они обязаны были вместо общих рассуждений о "тюрьмах" привести точные данные о процентном соотношении обычных тюрем и тех, которые известны особо унизительными условиями и обстановку которых хотели воспроизвести экспериментаторы.

То, что авторы не потрудились перепроверить свои выводы на реальных жизненных ситуациях, тем более досадно, что существует обширнейший материал о самой чудовищной тюрьме, какую можно увидеть только в самом страшном сне: я имею в виду гитлеровский концлагерь.

Что касается проблемы спонтанности садизма эсэсовских надзирателей, то она еще не была систематически исследована. При моих ограниченных возможностях в получении данных о проявлении спонтанного садизма у надзирателей (т. е. такого поведения, которое выходит за рамки инструкций и мотивировано личным садистским наслаждением), судя по опросам бывших заключенных, разброс оценок очень велик — от 10 до 90%; причем более низкие цифры даны по показаниям бывших политзаключенных[45]. И чтобы внести ясность в эту шкалу оценок, надо было бы провести систематическое исследование садизма надзирателей в концлагерях. Для такого исследования можно использовать разнообразный материал, например:

1.  Систематическое интервьюирование бывших узников концлагерей и ранжирование их высказываний по возрасту заключенных, причинам и длительности ареста и другим характерным показателям, а также интервьюирование бывших надзирателей[46],

2. "Косвенные" показатели; например, введение с 1939 г. системы "подготовки" заключенных во время длительных железнодорожных перевозок по пути в концлагерь (система приручения и дрессировки, когда их морили голодом, били, подвергали чудовищным унижениям...). Надзиратели из СС выполняли эти и другие садистские приказы, не испытывая ни малейшего сострадания. Но позже, когда заключенных перевозили по железной дороге из одного лагеря в другой, их уже никто не трогал, ибо они попадали в разряд "старых узников". Если кто-то из надзирателей хотел удовлетворить свои садистские наклонности, он мог это делать сколько душе угодно, не страшась ни в коей мере наказания[47]. И то, что это случалось не очень часто, говорит лишь о невысоком в норме проценте людей с садистскими наклонностями. Что касается поведения заключенных, то данные из концлагерей опровергают главный тезис Хейни, Бэнкса и Цимбардо о том, что индивидуальные различия в воспитании, представления о нравственных нормах и ценностях утрачивают всякое значение перед лицом обстоятельств и под влиянием окружения. Наоборот, сравнение положения аполитичных заключенных из среднего класса (особенно евреев) и заключенных с твердыми политическими или религиозными убеждениями показало, что ценностные представления и убежденность решающим образом определяли различные реакции заключенных на совершенно идентичные условия жизни в лагере.

Бруно Беттельхайм приводит очень живой и глубокий анализ этих различий:

Неполитические заключенные из среднего класса составляли в концлагере небольшую группу и были менее всех остальных в состоянии выдержать первое шоковое потрясение. Они буквально не могли понять, что произошло и за что на них свалилось такое испытание. Они еще сильнее цеплялись за все то, что раньше было важно для их самоуважения. Когда над ними издевались, о ни рассыпались в заверениях, что никогда не были противниками национал-социализма. Они не могли понять, за что их преследовали, коль скоро они всегда были законопослушными. Даже после несправедливого ареста они разве что в мыслях могли возразить своим угнетателям. Они подавали прошения, ползали на животе перед эсэсовцами. Поскольку они были действительно чисты перед законом, они принимали все слова и действия СС как совершенно законные и возражали только против того, что они сами стали жертвами; а преследования других они считали вполне справедливыми. И все это они пытались объяснить, доказывая, что произошла ошибка. Эсэсовцы над ними потешались и издевались жестоко, наслаждаясь своим превосходством. Для этой группы в целом всегда большую роль играло признание со стороны окружающих, уважение к их социальному статусу. Поэтому их больше всего убивало, что с ними обращаются, как с "простыми преступниками".

Поведение этих людей показало, насколько неспособно было среднее сословие немцев противопоставить себя национал-социализму. У них не было никаких идейных принципов (ни нравственных, ни политических, ни социальных), чтобы оказать хотя бы внутреннее сопротивление этой машине. И у них оказался совсем маленький запас прочности, чтобы пережить внезапный шок от ареста. Их самосознание покоилось на уверенности в своем социальном статусе, на престижности профессии, надежности семьи и некоторых других факторах...

Почти все эти люди после ареста утратили валеные для своего класса ценности и типичные черты, например самоуважение, понимание того, что "прилично", а что нет, и т. д. Они вдруг стали совершенно беспомощными — и тогда вылезли наружу все отрицательные черты, характерные для этого класса: мелочность, склочность, самовлюбленность. Многие из них страдали от депрессии и отсутствия отдыха и без конца хныкали. Другие превратились в жуликов и обкрадывали своих товарищей по камере (обмануть эсэсовца было делом почет-ным, а вот обокрасть своего считалось позором). Казалось, они утратили способность жить по своему собственному образу и подобию, а старались ориентироваться на заключенных из других групп. Некоторые стали подражать уголовникам. Очень немногие взяли себе в пример политических заключенных, которые, как правило, вели себя наиболее пристойно, хотя и не во всем были бесспорно правы. Некоторые попытались пристроиться к заключенным из высшего сословия. Но больше всего было тех, кто рабски подчинился власти СС, даже не гнушаясь порой такими поручениями, как доносительство и слежка, что обычно было делом уголовников. Но и это не помогло им, ибо гестапо хоть и вынуждало людей к предательству, но предателей в то же время презирало.

Беттельхайм дает здесь очень тонкий анализ чувства собственного достоинства типичных представителей среднего класса и их потребности в идентификации: их самосознание питалось престижностью их социального положения, а также правом отдавать приказы. Когда же эти опоры у них были отняты, они сразу утратили весь свой моральный дух (как воздух, выпущенный из воздушного шарика). Беттельхайм показывает, почему эти люди были так деморализованы и почему многие из них стали покорными рабами и даже шпионами на службе у СС. Но необходимо назвать еще одну важную причину такого превращения: эти неполитические заключенные не могли уловить, полностью понять и оценить ситуацию; они не могли понять, за что они оказались в концентрационном лагере, они не были преступниками, а в правоверном сознании умещается лишь одна мысль: только "преступники" заслуживают наказания. И это непонимание ситуации приводило их в полное смятение и как следствие — к душевному надлому.

Политические и религиозные заключенные реагировали на те же самые условия совершенно иначе.

Для политических, которые подвергались преследованиям СС, арест не был громом среди ясного неба, они были к нему психологически готовы. Они проклинали свою судьбу, но при этом принимали ее как нечто соответствующее самому ходу вещей. Они, естественно, были озабочены тем, что их ждет, и, конечно, судьбой своих близких, однако они, без сомнения, не чувствовали себя униженными, хотя, как и другие, страдали от ужасных условий лагеря.

Свидетели Иеговы все оказались в концлагере за отказ служить в армии. Они держались едва ли не еще более стойко, чем политические. Благодаря сильным религиозным убеждениям, они не утратили своей личности, поскольку единственная их вина в глазах СС состояла в нежелании служить с оружием в руках, им часто предлагали свободу, если они все-таки согласятся служить вопреки своим убеждениям, но они стойко отвергали такие предложения.

Иеговисты, как правило, были людьми достаточно ограниченными и стремились только к одному — обратить других в свою веру. В остальном же они были хорошими товарищами, надежными, воспитанными и всегда готовыми прийти на помощь. Они почти не вступали в споры и ссоры, были примерными работниками, и потому из них нередко выбирали надзирателей, и тогда они добросовестно подгоняли заключенных и настаивали, чтобы те выполняли работу качественно и в срок. Они никогда не оскорбляли других заключенных, всегда были вежливы, и все равно эсэсовцы предпочитали их в качестве старших за трудолюбие, ловкость и сдержанность.

Хотя Беттельхайм дает очень краткое, схематичное описание личных качеств политзаключенных[48], из него все равно видно, что заключенные с твердыми убеждениями совершенно иначе реагировали на условия существования в концлагере, чем те, у кого таких убеждений не было. Этот факт находится в противоречии с бихевиористским тезисом, который Хейни, Бэнкс и Цимбардо пытались доказать своим экспериментом.

Естественно, возникает вопрос: какой смысл в подобных "искусственных" экспериментах, когда есть столько материала для "естественных" экспериментов? Этот вопрос звучит еще более остро не только потому, что такие эксперименты страдают неточностью, но еще и потому, что экспериментальная ситуация всегда имеет тенденцию к искажению "реальной жизни".

Но что мы подразумеваем под "реальной жизнью"? Быть может, будет лучше, если я приведу какие-то примеры, вместо того чтобы давать формальное определение и уводить наш разговор в философское и эпистемологическое русло.

Во время маневров объявляют, что имеется определенное число "убитых" солдат и несколько "подбитых" орудий. Это соответствует правилам игры, но для солдат как личностей и для орудий как предметов из этого ничего не следует; "убитый" солдат рад, что он получает некоторую передышку, да и "подбитое" орудие будет продолжать свою службу. Самое страшное, что может грозить проигравшей сражение стороне, — это то, что у генерала могут быть трудности в служебной карьере. Иными словами: то, что яроисходит на учениях, не имеет никаких последствий для реальной жизни большинства участников.

Игра на деньги — другой вариант того же явления. Большинство увлекающихся картами, рулеткой или скачками людей очень четко разделяют "игру" и "жизнь"; они поднимают ставки лишь до того уровня, который не угрожает серьезными последствиями их благосостоянию, т. е. не имеет серьезных последствий.

Зато меньшинство, реальные "игроки", поднимают ставки до уровня, где проигрыш серьезно угрожает их экономическому положению. Но "игрок" "играет" не в прямом смысле; на самом деле он осуществляет на практике одну из реальных и весьма драматических форм жизни.

Данная концепция соотношения "игры" и "реальности" касается такого вида спорта, как фехтование: никто из партнеров не рискует жизнью. Если же ситуация поединка организована таким образом, что кто-то должен погибнуть, то мы говорим уже не о спорте, а о дуэли[49].

Бели бы "испытуемые" в психологическом эксперименте абсолютно ясно представляли себе, что все это только игра, все было бы очень просто. Но во многих экспериментах (включая и эксперимент Мильграма) их обманывают. Что же касается эксперимента с тюрьмой, то все было подстроено так, чтобы испытуемые как можно меньше знали о правилах эксперимента, более того, чтобы они вообще не могли понять, что арест — это всего лишь начало эксперимента. А то, что многие исследователи ради удобства проведения эксперимента вообще работают с совершенно ложными фактами, служит еще одним доказательством их чрезвычайно низкой результативности: участники эксперимента пребывают в полном смятении, что очень сильно снижает критическую способность их суждений[50].

В "реальной жизни" мы знаем, что наше поведение всегда влечет за собой какие-то последствия. У кого-нибудь может возникнуть фантазия убить человека, но такая фантазия редко приводится в исполнение. У многих подобные фантазии появляются во сне, ибо сон не имеет последствий. Эксперимент, в котором испытуемые не обязательно ощущают жизненную реальность происходящего, скорее может вызвать реакции, которые обнаруживают бессознательные тенденции, но вовсе не является однозначно симптомом того, как поведут себя эти люди в действительной жизни[51]. Есть еще одна немаловажная причина, по которой необходимо точно знать, является ли данное событие реальностью или игрой. Как известно, реальная опасность мобилизует "аварийную энергию" организма — физическую силу, ловкость, выносливость и т. д., причем нередко они достигают такой степени, о которой человек и не подозревает у себя. Но эта аварийная энергия мобилизуется лишь тогда, когда весь организм ощущает реальность опасности на нейрофизиологическом уровне; это не имеет ничего общего с повседневными человеческими страхами, которые не вызывают никаких защитных сил, а только оставляют озабоченность и усталость.

Сходная ситуация возникает, например, когда человеку приходится мобилизовывать все свои моральные силы, совесть и силу воли, — здесь тоже очень большое значение имеет различение между реальностью и фантазией, ибо названные качества вовсе не проявятся, если не будет уверенности, что все происходящее очень серьезно и имеет место на самом деле.

Кроме всего сказанного, в лабораторном эксперименте вызывает сомнение роль руководителя. Он руководит фиктивной реальностью, которую сам сконструировал, и теперь осуществляет свою власть над ней. В известном смысле он сам является для испытуемого представителем реальности; уже поэтому он действует на испытуемых точно так же, как гипнотизер на своих клиентов. Ведь руководитель до известной степени освобождает испытуемых от собственной воли и от ответственности и тем самым гораздо быстрее формирует их готовность подчиняться ему, чем это имело бы место в любой другой негипнотической ситуации.

И, наконец, последнее. Разница между мнимым заключенным и настоящим настолько велика, что, по сути дела, невозможно провести мало-мальски приемлемую аналогию и делать серьезные выводы на основе эксперимента. Для заключенного, который попал в тюрьму за определенное деяние, ситуация в высшей степени реальна. Он знает, за что арестован (вопрос о справедливости или несправедливости наказания — это уже другая проблема), знает свою беспомощность и знает тот минимум прав, которыми может воспользоваться, знает свои шансы на досрочное освобождение. И ни у кого не вызывает сомнения, что очень значимым фактором для заключенного является срок: идет ли речь всего о двух неделях пребывания в тюрьме (даже в самых ужасных условиях) или же о двух месяцах, двух годах или двадцати годах лишения свободы. Этот фактор решающий, именно он вызывает состояние безнадежности и полной деморализации, он же (в исключительных случаях) может привести к мобилизации новой энергии — для реализации плохих или хороших целей. Кроме того, заключенный — это ведь, в конце концов, не только "заключенный". У каждого своя индивидуальность, и реагирует он в соответствии со своей индивидуальной структурой характера. Это, правда, не означает вовсе, что все его реакции исключительно функция одной лишь личности и не имеют никакого отношения к реальным внешним условиям. Было бы наивно пытаться решить данную альтернативу по типу или-или. Самое сложное в этой проблеме заключается в том, чтобы выяснить (у каждого отдельного индивида и у каждой группы), в чем состоит специфика взаимодействия между структурой конкретной личности и структурой конкретного общества. Только здесь начинается настоящее научное исследование; и гипотеза, будто единственным фактором, объясняющим человеческое поведение, служит ситуация, является для такого исследования серьезной помехой.

Теория фрустрационной агрессивности

Существует еще немало бихевиористски ориентированных исследований проблемы агрессивности[52], но единственной общей теорией агрессии и насилия является теория фрустрации Джона Долларда и других, претендующая на объяснение причины любой агрессии. Точнее говоря, эта теория утверждает следующее: "Возникновение агрессивного поведения всегда обусловлено наличием фрустрации, и наоборот — наличие фрустрации всегда влечет за собой какую-нибудь форму агрессивности".

Спустя два года один из авторов этой теории, Н. Э. Миллер, высказал вторую половину гипотезы, сделав допущение, что фрустрация может вызывать множество различных реакций и что агрессивность есть лишь одна из них.

Как утверждает Басе, эта теория была признана за малым исключением почти всеми психологами. Сам Басе подводит критический итог: "К сожалению, исключительное внимание к фрустрации привело к тому, что целый большой класс антецеденций (вредных раздражителей) был выброшен за борт вместе с концепцией агрессии как инструментальной реакции. На самом деле фрустрация — это лишь одна из многих антецеденций агрессивности, и притом не самая сильная".

К сожалению, невозможно более подробно обсудить фрустрационную теорию агрессии в рамках этой книги из-за огромного объема справочной литературы[53]. Поэтому я ограничусь рассмотрением лишь нескольких важнейших положений.

Первоначальная простая формулировка этой теории сильно пострадала от многочисленных толкований понятия "фрустрация". Главными остаются два значения: 1) прекращение начатой целенаправленной деятельности (пример с мальчиком, которого вошедшая в комнату мать застала в тот момент, когда он залез в коробку с печеньем; или пример с прерванным сексуальным актом); 2) фрустрация как отрицание желания, вожделения, страсти, "отказ" в терминах Басса (пример с мальчиком, который просит у матери печенье, а она ему отказывает; или с мужчиной, который делает женщине предложение, и она его отвергает).

Многозначность толкований понятия фрустрации связана, во-первых, с тем, что Доллард и другие недостаточно четко и точно сформулировали свои идеи. Вторая причина, вероятно, заключается в том, что в обыденном языке слово "фрустрация" употребляется чаще всего во втором значении, к которому можно было бы добавить еще и психоаналитическое толкование (например, потребность ребенка в любви оказывается "фрустрирована" его матерью).

Каждому из значений понятия "фрустрация" соответствуют две совершенно различные теории. Фрустрация в первом смысле, видимо, встречается довольно редко, ибо для нее необходима такая ситуация, когда преднамеренная деятельность уже началась. В любом случае серьезного подтверждения или опровержения этой теории можно ожидать только от новых научных данных нейрофизиологии.

Что касается другой теории, опирающейся на второе значение слова "фрустрация", то складывается впечатление, что она не выдерживает проверки эмпирическими фактами. Вспомним хотя бы простейший жизненный факт: ни одно важное дело в жизни не достигается без фрустрации. Как ни симпатична идея о возможности обучения чему-либо без всяких усилий, без труда (т. е. без фрустрации), но она явно недостижима, особенно если речь идет о получении высокой квалификации. И если бы человек не обнаружил способности справляться с фрустрациями, то он бы, вероятно, вообще не смог совершенствоваться. А разве опыт жизни не показывает нам, что люди ежедневно страдают, получая отказы, но при этом вовсе не проявляют агрессивных реакций? Люди, простаивающие в очереди ради получения билета в театр, верующие во время поста, люди на войне, вынужденные мириться с отсутствием качественной пищи, — эти и сотни подобных случаев фрустрации не ведут к росту агрессивности. На самом деле важнейшую роль играет психологическая значимость фрустрации для конкретного индивида, ко-

торая в зависимости от общей обстановки может быть различной.

Если, например, ребенку запрещают есть конфеты, то такая фрустрация может и не вызвать никаких агрессивных реакций, если родители любят ребенка. Если же этот запрет является одним из проявлений родительского волюнтаризма или если младшей сестренке в его присутствии дали печенье, а ему — нет, то такая ситуация может привести к настоящему взрыву гнева. Таким образом, агрессивность вызывается не фрустрацией, как таковой, а ситуацией, в которой присутствует элемент несправедливости.

Важнейшим фактором для прогнозирования последствий фрустрации и их интенсивности является характер индивида. Например, обжора будет негодовать, если не получит вдоволь еды, жадный становится агрессивным, если ему не удается выторговать что-то и купить по дешевке. Нарциссическая личность испытывает фрустрацию, если не получает ожидаемых похвал, признания и восхищения. Итак, от характера человека зависит, во-первых, что вызывает в нем фрустрацию и, во-вторых, насколько интенсивно он будет реагировать на фрустрацию.

Поэтому, какова бы ни была ценность бихевиористских исследований проблемы агрессивности, им все же не удалось сформулировать общую гипотезу о причинах особо острой агрессивности, ведущей к насилию. Мегарже в конце своего блистательного обзора психологической литературы пишет: "Лишь считанные исследователи попытались перепроверить существующие теории насилия. Эмпирические исследования частных проблем в общем и целом не служили делу проверки теорий. А серьезные теоретики чаще всего изучали сравнительно мягкие формы агрессивного поведения или же брали за объект исследования инфраструктуры, а не человека" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Принимая во внимание талант этих исследователей, огромное количество материалов, которые были в их распоряжении, а также многочисленных помощников-студентов, результаты можно оценить как весьма умеренные, что дает основание считать, что бихевиористская психология непригодна для создания систематической теории источников агрессивности и насилия.

III. БИХЕВИОРИЗМ И ИНСТИНКТИВИЗМ: СХОДСТВО И РАЗЛИЧИЯ*

Черты сходства

Согласно представлениям инстинктивистов, человек живет прошлым своего рода, бихевиористы же полагают, что человек живет сегодняшним днем своего общества. Первый — это машина, в которую заложены только унаследованные модели прошлого, последний — машина» способная воспроизводить только социальные модели современности. Обе теоретические ориентации опираются на одну общую предпосылку: человек не имеет души с ее особой структурой и специфическими законами.

Для всех теорий в духе Лоренца характерен подход, который наиболее радикально сформулировал ученик Лоренца — Пауль Лайхаузен. Он критикует всех психологов-"гуманистов" (Human-psychologen), утверждающих, что все психическое можно объяснить только с помощью психологии, т. е. на базе собственно психологических предпосылок. Вот что им возражает Лайхаузен: "Где мы определенно не находим объяснения психических явлений и состояний, так это в психическом, как таковом. И по той же причине, по которой невозможно объяснить пищеварение, исходя лишь из самого процесса пищеварения, а необходимо привлечение огромного материала об экологических условиях существования огромного числа организмов и тысячелетнем естественном отборе, который привел к усвоению не только неорганических, но и органических продуктов питания. И психические процессы так же точно возникли в результате естественного внутривидового отбора, и потому объяснить их можно, только исходя из предшествующих явлений". Проще говоря, Лайхаузен считает, что психологические факты можно объяснить исключительно на основе эволюционного процесса. И при этом важно уяснить, что следует понимать под словом "объяснить". Если, например, мы хотим узнать, как смог развиться аффект страха в ходе развития мозга от низших существ к высшим, то это дело тех ученых, которые занимаются эволюцией мозга. А если мы хотим узнать, почему человек боится, то данные эволюции в этом случае

мало чем помогут, потому что здесь объяснению может помочь в первую очередь психология. Или человеку угрожает более сильный противник, или он пытается справиться со своей собственной внутренней агрессивностью, или он страдает от чувства беспомощности, или страх есть симптом паранойи*, иными словами, только на базе изучения множества аналогичных психологических факторов можно объяснить синдром страха. А пытаться объяснять аффект страха какого-либо конкретного человека процессом эволюции — это с самого начала бессмысленная идея.

Лайхаузен делает ставку на теорию эволюции: по его мнению, мы можем объяснить все психические процессы лишь благодаря тому, что изучим происхождение человека и то, как он стал тем, что он есть. Правда, он и по поводу процессов пищеварения считает, что их можно объяснить, зная условия их развития миллионы лет тому назад. Как же помочь больному, страдающему желудочным заболеванием, если врач будет озабочен эволюцией пищеварения, а не конкретными симптомами у конкретного пациента? По-моему, даже Лоренц не был таким ярым, крайне односторонним поборником бескомпромиссного дарвинизма, хотя и опирался в своей теории на его предпосылки[54].

Несмотря на все различия, и бихевиоризм и инстинктивизм имеют одну важную общую черту: и тот и другой упускают из поля зрения личность, самого действующего человека. Является ли человек продуктом эволюции животных предков или результатом воспитания, он в обоих случаях определяется исключительно внешними условиями; он не принимает участия в своей жизни, не несет никакой ответственности и не имеет ни капли свободы. Человек — это марионетка, которой управляют либо инстинкты, либо воспитатели.

Новые подходы

Несмотря на ряд общих моментов в оценке человека, а также общую философскую ориентацию, инстинктивизм и бихевиоризм фанатично сражаются друг с другом, отстаивая свои позиции. Каждая из сторон собирает под свои знамена сторонников и выдвигает лозунги типа "Природа ИЛИ воспитание", "Инстинкт ИЛИ среда".

В последние годы стала заметной тенденция к преодолению острого конфликта между этими направлениями. В качестве одного из путей примирения противоречий было предложено изменить терминологию. Кое-кто надумал термин "инстинкт" закрепить за животным миром, а при характеристике человеческой мотивации говорить о "естественных влечениях". Так возникли следующие формулировки: "Поведение человека большей частью определяется обучением, в то время как поведение птицы большей частью не подлежит научению". Подобная неуклюжая формулировка ярко характеризует новую тенденцию отхода от метафизического "или—или" в сторону осторожной формулы "более или менее". Представители этого направления надеются таким образом постепенно подвести дело к смене акцентов на тех или иных факторах. Моделью для подобных рассуждений является идеальный континуум, на одном конце которого находятся факторы (почти) исключительно врожденного происхождения, в то время как на другом — факторы (почти) полностью благоприобретенные.

Так, один из известных противников инстинктивизма, Ф. А. Бич, пишет:

Идея, будто любое поведение должно определяться либо наследственностью, либо обучением, совершенно неправомерна. Конкретная реакция есть результат взаимодействия огромного числа переменных, из которых только две детерминированы генами или воспитанием. И психологи обязаны анализировать все эти факторы без исключения. А когда они правильно поймут свою задачу, не будет необходимости вести дискуссии по поводу туманных концепций инстинктивного поведения.

Во многом сходные идеи можно найти и у таких авторов, как Майер и Шнайрла, которые пишут:

Поскольку в поведении высокоразвитых живых существ обучение играет значительно более важную роль, чем в поведении низших форм жизни, врожденные модели поведения у высших существенно модифицируются опытом, чего у низших форм почти не наблюдается. Благодаря такой модификации животное может приспособиться к новым обстоятель-

ствам. Поэтому выживание высших животных в меньшей степени зависит от внешних условий.

Однако взаимодействие и взаимовлияние врожденных и благоприобретенных факторов дает такое многообразие моделей поведения, которое очень сильно затрудняет их классификацию и требует изучения каждого типа поведения отдельно от других.

В книге этих авторов представлены взгляды, сглаживающие противоречия между лагерем «инстинктивистов» и сторонниками теории "обучения". Главная проблема, с их точки зрения, заключается в том, что принято разграничивать "органические" и "неорганические" влечения. Первые — голод, борьба, бегство, сексуальность — обеспечивают выживание индивида и вида. А вторые, "неорганические" влечения (страсти, обусловленные характером)[55], не заложены в филогенетическую программу и у всех людей проявляются по-разному: как стремление к свободе и любви, как деструктивность, нарциссизм, садизм или мазохизм.

Эти "неорганические" влечения, которые являются второй натурой человека, нередко путают с органическими влечениями. В первую очередь это касается секса. Практика психоанализа показала, что интенсивность переживания, которое сам субъект считает сексуальным желанием, часто имеет в основе своей совершенно иные несексуальные страсти, как, например, нарциссизм, садизм, мазохизм, властолюбие и даже страх, одиночество и скуку.

Например, мужчина-нарцисс может испытать сексуальное волнение при виде женщины лишь потому, что ему представилась возможность доказать свою собственную привлекательность, а садиста может взволновать самый шанс завоевать женщину (или мужчину) и подчинить себе. Многие люди на долгие годы оказывались эмоционально привязанными друг к другу под влиянием такой мотивации, особенно в тех случаях, когда садизм одного партнера соответствует мазохизму другого. Известно, что слава, власть и богатство делают их обладателя сексуально привлекательной фигурой при минимальных физических предпосылках. Во всех этих случаях физическое желание тела мобилизуется за счет совершенно иных, несексуальных, стремлений. Вот и посудите сами, сколько детей появилось на свет благодаря тщеславию, садизму и мазохизму, а вовсе не в результате подлинного физического притяжения, не говоря уж о любви... Однако люди (особенно мужчины) предпочитают даже скорее признать свою чрезмерную "сексуальную возбудимость", чем "чрезмерное тщеславие"[56].

Подобный феиомен многократно наблюдался при изучении обжорства. Этот симптом вызван не "физиологическим", а "психическим" голодом, причиной которого может быть чувство депрессии, страха, "пустоты" и т. д.

Мой тезис (который я хочу доказать в последующих главах) звучит так: деструктивность и жестокость — это не инстинктивные влечения, а страсти, которые корнями уходят в целостную структуру человеческого бытия. Они относятся к разряду тех возможностей, которые придают жизни смысл; их нет и не может быть у животного, ибо они по природе своей коренятся в "человеческой сущности". Главное заблуждение Лоренца и других исследователей инстинктов состоит в том, что они перепутали два вида влечений — те, которые обусловлены инстинктами, и те, которые определяются характером. Садист, словно ожидающий момента, чтобы совершить злодеяние и "разрядить" свой садизм, на первый взгляд очень напоминает "гидравлическуто модель накопившейся инстинктивной энергии". Но на самом деле это разные вещи. Только люди с садистским характером ожидают возможности проявить себя в этом качестве, так же как люди с любвеобильным характером ищут возможность выразить свою любовь.

О политической и социальной подоплеке обеих теорий

Попробуем поточнее разобраться в социальных и политических предпосылках разногласий между представителями теории воспитания и сторонниками теории влечений. Теория воспитания отмечена духом французской буржуазной революции XVIII в. Феодализм опирался на предположение, что его общественный порядок и есть естественный порядок. Буржуазия, желая свергнуть этот "естественный" порядок, взяла на вооружение теорию, согласно которой человеческий статус определяется не какими-то врожденными или естественными факторами, а полностью зависит от обстоятельств общественной жизни. Революция как раз и ставила цель изменения и улучшения социальных обстоятельств. Все недостатки и глупости объяснялись теперь не человеческой природой, а дурными условиями жизни общества. Так появилась возможность для неограниченного оптимизма в отношении человеческого будущего.

В то время как теория воспитания тесно связана с революционными надеждами восходящей буржуазии XVIII в., основанное на дарвинизме учение об инстинктах отражает мировоззрение капитализма XIX в. Капиталистическая система идет к гармонии через жесточайшую конкурентную борьбу всех против всех. Для утверждения капитализма в качестве нового естественного строя очень важно было доказать, что и человек — самый удивительный и самый сложный феномен природы — является результатом конкурентной борьбы "всех против всех" — всех живых существ, всех биологических видов с самого начала существования жизни. Тогда развитие жизни от одноклеточного организма до человека можно было объявить величайшим примером свободного предпринимательства, когда в конкурентной борьбе побеждают сильнейшие и вымирают те, кто неспособен идти в ногу с развивающейся экономической системой[57].

В 20-е гг. XX в. против теории инстинктов выступила целая группа ученых (К. Данлап, Цинг Янг Куо, Л. Бернард и др.). Это была настоящая революция, и успех ее объяснялся прежде всего изменившимся характером самого капитализма. Дело в том, что развитие капитализма в XIX в. шло под знаком ожесточенной борьбы между предпринимателями, которая разоряла слабых и менее способных. В XX в. для капитализма стала более характерна не столько конкуренция, сколько кооперация крупных концернов. И тогда отпала необходимость доказывать, что непримиримая конкурентная борьба соответствует естественному закону природы. Кроме того, XX в. отличается от XIX в. методами господства. В прошлом веке власть базировалась в целом на патриархальных принципах подчинения авторитету Бога и короля. В эпоху кибернетики капитализм, благодаря гигантской концентрации предприятий, а также оказавшись способным дать рабочим хлеб и зрелища, получает совершенно новые возможности контроля: в арсенал средств контроля входят психологическое манипулирование человеком, а также методы человеческой инженерии. Сегодня капиталистическому производству гораздо нужнее человек гибкий, внушаемый и легко обучаемый, нежели тот, кто задавлен страхом перед авторитетом. И наконец, третье отличие: современное индустриальное общество имеет совершенно иные представления о целях. Идеалом XIX в. (для буржуа, по крайней мере) была независимость и частная инициатива, возможность быть "хозяином самому себе". Сегодня, напротив, достойной целью считается неограниченное потребление и неограниченное господство над природой. Человечество одержимо идеей овладеть природой настолько, чтобы в один прекрасный день человек почувствовал себя Богом: зачем же в самой человеческой натуре должно сохраниться нечто недоступное для контроля и манипулирования?

Таким образом, понятно, что бихевиоризм стал выражением духа индустриализма XX в. Но чем тогда объяснить возрождение инстинктивистских идей и огромную популярность книг Конрада Лоренца? Я думаю, одной из причин этого стало чувство безнадежности и страха, поселившееся в сердцах миллионов людей перед лицом все возрастающей опасности мировой катастрофы. Многие из тех, кто разуверились в идее прогресса и в том, что можно что-то изменить в человеческой судьбе, сегодня ищут причины своих разочарований. Однако вместо того, чтобы тщательно изучать социальные процессы, они пытаются во всем обвинить человека, неизменную человеческую природу. Ну и самая последняя причина возникновения неоинстинктивизма связана с личными и политическими взглядами конкретных авторов.

Некоторые из них сами не вполне осознали философские и политические последствия своих теорий. Комментаторы их теорий также не придали значения этой связи. Но есть и исключения. Например, Н. Пасторе провел сравнительный анализ общественно-политических воззрений двадцати четырех психологов. Одиннадцать из двенадцати "либералов" или радикалов оказались сторонниками теории среды и один — сторонником учения о наследственности; зато из двенадцати "консерваторов" одиннадцать представляли теорию наследственности и только один — теорию среды. Даже если сделать скидку на малочисленность выборки, все равно результаты довольно впечатляющие.

Другие авторы руководствуются эмоциональными факторами — так, по крайний мере, считают их противники. Пример такого одностороннего подхода мы находим у одного из известнейших представителей ортодоксального психоанализа — Р. Вэльдера.

Известны две полярные позиции, критикующие друг друга: праведные марксисты и западные либералы. Но в одном их мнения совпадают: и те и другие страстно убеждены, что человек от природы "добр" и что все зло и беды в человеческих отношениях происходят по причине дурных обстоятельств: для марксистов главное зло в частной собственности, сторонники умеренной версии объявляют причиной так называемую "невротическую культуру"...

Однако ни эволюционисты, ни революционеры, убежденные в природной доброте человека, не могут отрицать, что теория деструктивности (и влечения к смерти) приводит их в смятение. Ибо если эта теория верна, то возможность страданий и конфликтов исконно заложена в человеческое бытие и уничтожить или облегчить страдания оказывается гораздо сложнее, чем это предполагали социальные революционеры.

Критические замечания Вэльдера, как видим, касаются только противников теории инстинктов.

IV. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД К ПОНИМАНИЮ АГРЕССИВНОСТИ

Устраняет ли психоаналитическое учение недостатки бихевиоризма и инстинктивизма? На первый взгляд — нет. Даже более того, кажется, будто психоанализ сам обременен недостатками обоих направлений, ибо в своих теоретических построениях он опирается на учение об инстинктах[58], а в своей терапевтической практике учитывает воздействие внешнего мира на пациента.

Мне нет нужды излагать здесь взгляды 3. Фрейда[59], ибо всем известно, что фрейдизм в объяснении человеческого поведения исходит из противостояния двух фундаментальных страстей — инстинкта самосохранения и сексуальности (позже он назовет эту антиномию влечением к жизни и влечением к смерти). Что его теория одновременно уделяет серьезное внимание проблеме социального окружения — это тоже очевидно: ведь все знают, что в лечебной практике психоанализ всегда пытался объяснить развитие личности специфическими условиями жизни ребенка в раннем детстве, т. е. воздействием на него семейного окружения.

Характерно, что на практике пациенты, а нередко и сами психотерапевты лишь на словах признают роль сексуальных влечений, на деле же полностью находятся на позициях теории воспитания. Ведь аксиома фрейдизма гласит: все отрицательное в развитии пациента является результатом вредных воздействий на него в раннем детстве. И потому сплошь и рядом родители занимаются напрасным самобичеванием, полагая, что каждая нежелательная черта в характере ребенка, обнаруженная после его рождения, обусловлена тем или иным родительским влиянием. Сами же пациенты во время анализа проявляют склонность снимать с себя всякую ответственность за свое поведение и во всем винить родителей.

В свете этих фактов психологи, быть может, правы, зачисляя психоанализ как теорию в разряд учений об инстинктах, и тогда их аргументы против Лоренца ео ipso[60] есть аргументы против психоанализа. Но здесь следует соблюдать осторожность. И прежде всего ответить на вопрос: что собой представляет психоанализ? Что это, полная совокупность всех теорий Фрейда или же творчество Фрейда (как и любого пионера науки) многослойно и в нем надо уметь, с одной стороны, видеть главные продуктивные идеи (сохранившие свое значение и по сей день), а с другой стороны, различать вспомогательные, второстепенные элементы его системы, которые заняли в ней место лишь как дань своей эпохе? Если проводить такое деление, то следует спросить, составляет ли теория либидо ядро фрейдовского творчества, или она только форма, в которую он облачил свои новые воззрения, ввиду того что не мог иначе сформулировать свою концепцию в рамках традиционной научно-философской мысли.

Сам Фрейд никогда не претендовал на научную доказательность теории либидо. Он обозначил ее словами "наша мифология" и позднее заменил теорией Эроса и "влечением" к смерти. Большое значение имеет также тот факт, что основополагающими категориями психоанализа Фрейд считал вытеснение и сублимацию, а вовсе не либидо.

Но еще важнее для нас не высказывания Фрейда, а то, в чем мы видим сегодня уникальное историческое значение его открытий, — и это, конечно, не его учение об инстинктах, как таковое. Действительно, начиная с XIX в. это учение получило довольно широкое распространение. Когда он назвал сексуальное влечение (наряду с инстинктом самосохранения) источником всех страстей, это звучало неожиданно и революционно, ибо то была все еще эпоха господства викторианской буржуазной морали. Но дело даже не в этой новой концепции влечений, не она произвела такое неизгладимое впечатление на современников и потомков. По-моему, подлинно историческое значение сделанного Фрейдом состоит в открытии бессознательного, и притом не на философском или спекулятивном уровне, а на уровне эмпирического исследования — так, как он изложил это в отдельных лекциях и особенно в своем фундаментальном труде "Толкование сновидений". Так, например, если вы желаете показать, что некий, на сознательном уровне миролюбивый и совестливый человек одержим тайным желанием убивать, то вопрос об истоках этого импульса — явно не первостепенный. Вряд ли так уж важно выяснять — лежит ли в его основе "Эдипов комплекс"* ненависти к отцу, или нарциссизм, или это проявление инстинкта смерти. Революция Фрейда состояла в том, что он помог нам обнаружить бессознательный аспект человеческого мышления и ту энергию, которая необходима человеку для того, чтобы не допустить осознания нежелательных влечений. Он показал, что добрые намерения не имеют никакого значения, если они прикрывают неосознанные желания. Он разоблачил "честную" бесчестность, показав, что недостаточно иметь "благие порывы" и действовать "из добрых побуждений" на сознательном уровне. Он был первый ученый, который проник в преисподнюю человеческой души, и потому его идеи имели такой колоссальный успех у художников и писателей тогда, когда психиатры еще не принимали его всерьез.

Но это еще не все, Фрейд пошел дальше. Он не только показал, что в человеке действуют силы, которых он не сознает, и путем рационализации защищает себя от их осознания; он объяснил, что эти неосознанные силы интегрируются в единую систему по имени "характер" (в новом, фрейдовском динамическом* смысле этого слова[61]). Фрейд начал развивать свою концепцию еще в первой работе об "анальном характере"*. Он заметил, что такие черты, как самолюбие, пунктуальность и бережливость, соединенные в одной личности, часто выступают как характерологический синдром. В добавление к этому синдрому были подмечены такие моменты, которые связаны с формированием у ребенка понятия личной гигиены (воздержание при позывах к освобождению прямой кишки и т. д.). Так впервые Фрейд сделал шаг к установлению связи между типом поведения вообще и поведением ребенка при необходимости освободить желудок (или его реакцией на осознание этого). Следующий блистательный шаг состоял в том, что он сопоставил обе группы моделей поведения и теоретически обосновал их взаимосвязь, опираясь на более раннюю свою гипотезу о развитии либидо.

Согласно этой гипотезе, ребенок в раннем детстве проходит через различные фазы своего развития, когда сначала главным органом удовлетворения желаний является рот, а затем анус, который становится важной эрогенной зоной*, и большинство либидозных желаний связано с процессом воздержания или освобождения от экскрементов. И Фрейд сделал вывод, что способ поведения можно квалифицировать либо как синдром сублимации сексуального удовлетворения анального желания, либо как отрицательную реакцию на невозможность такого удовлетворения.

Тогда самолюбие и бережливость можно рассматривать как сублимацию первоначального желания "удержать стул"; а чрезмерную аккуратность считать отрицательной установкой на детское "недержание". Фрейд показал, что эти три первоначальных признака, которые раньше считались совершенно независимыми, являются частями единой системы (или единой структуры), ибо все они уходят корнями в анальную сексуальность, а либидо находит выражение в данных чертах характера (преимущественно в форме психологической установки или же в виде сублимации). Так Фрейд объяснил, почему перечисленные черты личности имеют такой мощный заряд, что почти не поддаются трансформации извне[62].

Одним из важнейших элементов теории стало понятие "орально-садистского"* типа личности, который я обозначаю как эксплуататорскую личность. Есть и другие обозначения личностных типов, соответствующие тому, какой из аспектов стараются подчеркнуть: например, авторитарный[63] (садо-мазохистский), бунтарский и революционный, нарциссический и инцестуозный. Последние названия большей частью не относятся к классической психоаналитической терминологии, эти характеристики очень близки друг к другу, нередко перекрещиваются, а их комбинации позволяют создавать более подробный психологический портрет конкретной личности.

Теоретическая концепция структуры личности у Фрейда была построена на основе того, что либидо (в оральной, анальной или генитальной форме) является источником, питающим энергией различные черты личности. Но даже если отвлечься от теории либидо, открытие Фрейда не утрачивает своего значения для практики клинических наблюдений; и факт остается фактом, что характерологические синдромы питаются из одного и того же источника энергии.

Я попытался показать, что синдром характера коренится в определенных формах ориентации индивида, демонстрирующих его отношение к внешнему миру и к себе самому, и является главным источником, питающим личность. Далее, я пытался показать, что социальный тип личности формируется под влиянием одинаковых социально-экономических условий жизни всех членов группы[64].

Понятие характера играет чрезвычайно большую роль в нашей теории, поскольку оно устраняет прежнее противопоставление между внешним миром и влечением. Сексуальное влечение в системе Фрейда занимает важное место как фактор формирования личности, но при этом воздействие данного фактора осуществляется большей частью через призму внешнего мира. Так возникло предположение, что личность является продуктом взаимодействия влечений и внешнего мира. Это стало возможно потому, что Фрейд все влечения привел в систему и подчинил одному (сексуальному, наряду с инстинктом самосохранения). Прежде исследователи инстинктов имели обыкновение жестко разграничивать мотивы поведения, приписывая каждому из них какой-нибудь врожденный инстинкт. Фрейд же все различия между мотивами объяснял, исходя из влияния внешнего мира на сексуальную сферу человека. Парадокс состоял в том, что как раз расширение понятия сексуальности дало Фрейду возможность распахнуть двери для такого фактора формирования личности, как внешний мир (что было совершенно невозможно в дофрейдовских теориях влечений и инстинктов). Отныне любовь, нежность, садизм, мазохизм, тщеславие, зависть, страх, ревность и многие другие страсти больше не закреплялись каждая за своим единственным врожденным инстинктов, а все рассматривались под углом зрения воздействия окружающей среды на сексуальную сферу (особенно со стороны значимых фигур раннего детства). Сам Фрейд считал, что он никогда не менял своего мировоззрения, но на самом деле он перерос инстинктивистский уровень мышления, что проявилось в его гипотезе о супервлечении. И все же развитию его идей очень сильно мешали ограничения, связанные с теорией сексуальности, и тогда настало время окончательно освободиться от этого груза с помощью теории влечений. Однако здесь я хочу особо обратить внимание на тот факт, что Фрейдово "учение о страстях" резко отличается от традиционных исследований этой проблемы.

До сих пор мы говорили о том, что "характер определяет поведение", что та или иная черта характера (например, любвеобильность или деструктивность) заставляет человека вести себя так, а не иначе, и что человек чувствует удовлетворение, когда ведет себя в соответствии с характерной чертой своей натуры. Даже более того, мы можем по одной какой-то черте характера предсказать наиболее вероятное поведение человека: точнее, мы можем сказать, как он захочет себя повести, если ему представится возможность.

Что означает это ограничение: "если представится возможность"?Здесь нам приходится вернуться к одному из самых существенных понятий Фрейда, каким является "принцип реальности"*, который опирается на инстинкт самосохранения (в противовес "принципу удовольствия", который связан с инстинктом сексуальности). Все черты характера имеют свои корни либо в сексуальных, либо в несексуальных аффектах, но, независимо от того, какие страсти преобладают у конкретного индивида, всегда существует противоречие между тем, что мы хотели бы делать, и тем, что нам положено делать (даже если это ограничение проистекает из наших собственных интересов). Мы не можем всегда поступать так, как нам диктуют наши страсти, ибо вынуждены, чтобы сохранить себе жизнь, до известной степени модифицировать свое поведение. Обычный человек всегда идет на компромисс между тем, как он хотел бы поступить "от души" (в соответствии со своим характером), и тем, как он вынужден себя вести, чтобы его поведение по меньшей мере не повлекло за собой отрицательных последствий для него самого. Конечно, есть разные степени приверженности инстинкту самосохранения (эго-интерес). Пример такой крайности представляет поведение фанатичного убийцы, у которого показатель "эго-интереса" равен нулю. А другую крайность составляет тип "приспособленца", для которого "эго-интерес" охватывает все, что может принести ему любовь, богатство или жизненные удобства. Между этими двумя полюсами можно расположить всех людей, которые являются носителями смешанных характеров с разным процентным соотношением страстей.

А вопрос о том, насколько человеку удается подавлять свои страсти, зависит не только от внутренних факторов, но и от соответствующей жизненной ситуации; когда ситуация меняется, вытесненные желания осознаются и обеспечивают себе реализацию. Это относится, например, к людям с садо-мазохистским характером. Всем знаком этот тип личности, который раболепно подчиняется своему шефу, зато терроризирует жену и детей. Другой случай изменения характера встречается, когда меняется общая социальная ситуация. Так, садистская личность, которая может при желании вести себя как тихий и даже милый человек, в тоталитарном обществе (где террор и

садизм получают не осуждение, а одобрение) может превратиться в настоящего дьявола. Другой может подавлять в себе все явные формы садистского поведения, но его характер все равно проявится в мелочах: в позах, мимике, жестах, внешне безобидных словах.

Даже самые честные порывы могут служить вытеснению черт характера. Так, человека, который живет в соответствии с христианскими ценностями, в обществе, как правило, считают дураком или "невротиком", хотя учение Иисуса Христа составляет часть нашего нравственного сознания. Поэтому многие прибегают к рационализации и мотивируют свою любовь к ближнему эгоистическим интересом.

Эти рассуждения показывают, что черты характера с. точки зрения силы мотивации лишь до некоторой степени обусловлены субъективным интересом. Они показывают далее, что человеческое поведение в первую очередь мотивируется характером, но субъективный интерес в различных условиях вносит свои модификации и коррективы. Огромной заслугой Фрейда является то, что он не только обнаружил характерологические черты, лежащие в основе поведения, но открыл пути и средства их изучения: например, при помощи толкования сновидений и свободных ассоциаций*, на материале изучения ошибок речи и письма и т. д.

В этом состоит главное различие между бихевиоризмом и психоаналитической характерологией. Воспитание (условных рефлексов) осуществляется путем апелляции к субъективному интересу, к страху перед болью, к естественным дотребностям в пище и питье, к безопасности и признанию и т. д.

У животных этот субъективный интерес проявляется так сильно, что в оптимальных условиях повторения сигналов, сопровождающихся вознаграждением или наказанием, интерес в самосохранении оказывается самым сильным и превосходит все другие влечения, включая сексуальность и агрессивность. Конечно, и человек ведет себя соответственно своему субъективному интересу, но не всегда и не неизбежно. Часто он действует и по велению своих страстей (высоких или низменных), а нередко готов (и вполне способен) поставить на карту свой интерес, иму-щество, свободу и даже жизнь во имя любви, во имя правды и сохранения своей чести; но так же точно он может пожертвовать всем из ненависти, алчности, садизма и деструктивности. И вот эта разница является главной причиной того, что человеческое поведение не поддается объяснению, если его рассматривать как следствие исключительно только обучения и воспитания.

Выводы

Среди открытий конца XIX в. эпохальным событием стало то, что Фрейд обнаружил ключ к пониманию целой системы сил, определяющих структуру личности, а также то, что некоторые из этих сил противоречат друг другу-Открытия бессознательных процессов, а также динамической структуры личности позволили Фрейду высветить радикально новые, глубинные корни человеческого поведения. Правда, они вызвали определенную тревогу, ибо с этого момента стало невозможно прикрываться добрыми намерениями; они были опасными, ибо общество было до самого основания потрясено тем, что каждый мог узнать о себе и других все, что угодно.

По мере того как психоанализ добивался успеха и признания, он постепенно отказывался от своего радикального ядра и делал ставку на то, что было общеприемлемым. Аналитики сохранили лишь одну часть фрейдовского бессознательного — сексуальность. Общество потребления распрощалось со многими викторианскими табу (и не только под влиянием психоанализа, но и по многим другим причинам). Никто больше не "падал в обморок", обнаружив в себе склонность к самоубийству, "боязнь кастрации" или "зависть к пенису". Но открыть такие вытесненные свойства личности, как нарциссизм, садизм, жажда неограниченной власти, отчуждение, раболепство, индифферентность, бессознательный отказ от своей личной целостности и т. д., обнаружить все это в себе, в политических лидерах, в общественной системе — означало подложить под это общество мощный "социальный динамит". Сам Фрейд, живя в эпоху, когда все человеческие страдания объяснялись только инстинктами, никогда не выражал недовольства обществом, он занимался безличной ка-

тегорией "Оно"*. Но времена меняются, и то, что тогда было революционным, сегодня кажется совершенно нормальным. И теория влечений из гипотезы превратилась в ядро и смирительную рубашку ортодоксального психоанализа. Таким образом, фрейдовский интерес к проблеме человеческих страданий и страстей не получил дальнейшего развития.

По этой причине я считаю, что наименование психоанализа теорией влечений, которое с формальной точки зрения является корректным, не отражает самой сути дела. Психоанализ представляет собой главным образом теорию неосознанных импульсов, направленных на сопротивление или искажение реальности в соответствии с субъективными потребностями и ожиданиями ("перенос" = сублимация); психоанализ — это учение о характере и о конфликтах между характерологическими страстями, органично присущими данной личности, и необходимостью самоограничения. Именно в этом ревизованном значении и применяет психоанализ автор данной работы. Я использую психоаналитический метод для исследования проблемы человеческой агрессивности и деструктивности (оставляя в стороне ядро фрейдовского открытия).

Тем временем все большее число психоаналитиков отказывается от фрейдовской теории либидо, хотя, как правило, они не способны заменить ее такой же точной и стройной теоретической конструкцией, поскольку 'влечения", которые они изучают, не имеют достаточно глубоких корней ни в физиологии, ни в социальных условиях, ни в общественном сознании. Часто психоаналитики весьма поверхностно употребляют категории, которые мало чем отличаются от стереотипов, принятых в американской антропологии. (Ну хотя бы встречающаяся у Карен Хорни категория "потребность в конкуренции".) Правда, некоторые психоаналитики (в основном под влиянием Адольфа Майера), отказавшись от фрейдовской теории либидо, создали новую теорию, которая, по-моему, является более продуктивной и многообещающей. Они изучали сначала только шизофреников* и на этом материале достигли глубокого понимания бессознательных процессов в человеческих отношениях. Поскольку они больше не испытывают неудобств и не замыкаются в узкие рамкитеории либидо (с ее обязательным набором действующих лиц: Я, Оно и Сверх-Я)*, они свободно описывают все, что происходит в отношениях между двумя людьми, которые оказываются в роли партнеров. К выдающимся представителям этой школы относятся, наряду с Адольфом Майером, Гарри Стэк Салдиван, Фрида Фромм-Райхман и Теодор Лидц. Блистательно удается анализ Р. Д. Лейин-гу, потому что он не только глубоко исследует личные и субъективные факторы, но и выявляет и непредвзято описывает картину нашей социальной жизни (абстрагируясь от некритических оценок нашего общества как психически здорового). Представителями творческого психоанализа являются также Винникот, Фэрбрэйн, Балинт и Гая-трип — люди, которые превратили этот метод из способа лечения либидозных фрустраций в "теорию и практику возрождения человеческой личности и восстановления ее подлинного «Я»". Они делают то, чего избегают некоторые так называемые "экзистенциалисты" (например, Л. Бинсвангер), заменяющие точные клинические данные абстрактно-философскими рассуждениями о межличностных отношениях.

Часть вторая

Открытия, опровергающие инстинктивистов

V. НЕЙРОФИЗИОЛОГИЯ

Здесь будет показано, как точные научные данные нейрофизиологии, психологии животных, палеонтологии и антропологии опровергают гипотезу о том, что в человеке от рождения заложен спонтанный саморазвивающийся инстинкт агрессивности.

Отношения между психологией и нейрофизиологией

Прежде чем начать обсуждение нейрофизиологических данных, необходимо сказать несколько слов о взаимоотношениях между психологией — наукой о душе и нейрофизиологией — наукой о нервной системе.

Каждая наука имеет свой предмет и свои методы, и направление исследований часто определяется возможностью применения этих методов для анализа конкретных данных. Трудно ожидать, что нейрофизиолог пойдет тем путем, который является наиболее приемлемым с точки зрения психолога, и наоборот. И все же можно ожидать, что обе науки сотрудничают в тесном контакте и поддерживают друг друга. Но сотрудничество возможно только в том случае, если обе стороны располагают хотя бы минимумом необходимых знаний, позволяющих им понять язык другой науки и правильно оценить факты. Если бы ученые из разных областей знания работали в тесном контакте друг с другом, они бы увидели, что данные, добытые в лабораториях, могли бы принести гораздо больше пользы, если бы были доступны также и представителям смежных областей и увязаны в одну систему. Сказанное относится и к проблеме оборонительной агрессивности.

Однако чаще всего психологические и нейрофизиологические исследования "варятся каждое в своем соку", и специалист по неврологии в настоящее время даже не в состоянии удовлетворить потребность психолога в информации: он не может, например, ответить на вопрос, какие нейрофизиологические показатели эквивалентны таким страстям, как деструктивность, садизм, мазохизм или нарциссизм; да и психолог мало чем может быть полезен нейрофизиологу[65]. Складывается впечатление, что каждой науке лучше идти своим путем и решать свои проблемы, пока в один прекрасный день они не сойдутся в одной точке, исследовав одну и ту же проблему — каждый своим методом. И тогда можно будет сравнить результаты и подвести итоги. Конечно, было бы странно, если бы каждая наука для подтверждения или опровержения своих гипотез дожидалась результатов исследований других наук. И пока психологическая теория не получила ясных и убедительных опровержений со стороны нейрофизиологии, психолог не должен сомневаться в своих знаниях, если они опираются на правильное наблюдение и верную интерпретацию данных. Об отношениях этих двух научных дисциплин есть хорошее высказывание у Р. В. Ливингстона.

Пора прекратить соревнование между обеими дисциплинами. С кем нам бороться? Только с собственным невежеством. Есть много областей, в которых необходима совместная работа исследователей мозга и специалистов в области поведения. Но мы не достигнем большего понимания, пока не внесем изменения в наши нынешние концепции. А для этого также нужны талантливые исследователи и теоретики.

Многочисленные научно-популярные издания создали иллюзию того, что нейрофизиологи нашли объяснения многих проблем человеческого поведения. Однако большинство специалистов из этой области знания придерживаются совершенно иной точки зрения. Так, Т. Баллок, специалист в области нервной системы беспозвоночных, электрических рыб и морских млекопитающих, начинает свой труд "О развитии нейрофизиологических механизмов" со слов об "отрицании нашей способности на сегодняшний день сделать серьезный вклад в решение реальных проблем" и утверждает, что "мы, по существу, не имеем ни малейшего представления об участии нейронов в механизме процесса обучения, о физиологическом субстрате инстинктивного поведения или других более сложных проявлениях поведенческих реакций".

Аналогичные мысли мы находим у Биргера Каады:

Наши знания и представления о механизмах формирования агрессивного поведения в центральной нервной системе ограничены тем, что информацию мы получаем в основном из экспериментов над животными, и потому мы почти ничего не можем сказать об отношении центральной нервной системы к "аффективным" аспектам эмоций. А интерпретировать поведение только на основе анализа внешних феноменов и периферийных телесных изменений явно недостаточно.

К такому же выводу приходит и У. Пенфилд — один из крупнейших неврологов Запада.

Тот, кто надеется решить проблему духа и души с позиции нейрофизиологии, похож на человека, стоящего у подножия горы. Человек стоит на полянке и смотрит вверх, готовый взобраться на гору. Но вершина всегда закрыта облаками, и поэтому многие считают, что она вообще недостижима. И если настанет день, когда человек дойдет до полного понимания устройства своего мозга и своего сознания, то это можно будет считать его величайшим завоеванием и окончательной победой.

Но в исследовательской работе ученого существует только один метод — наблюдение явлений природы и сравнительный анализ экспериментальных результатов на базе тщательно разработанной гипотезы. И нейрофизиологи, для которых этот метод единственный, должны честно признать, что на основе собственных исследовательских данных они вряд ли смогут дать ответ на поставленные вопросы[66].

Некоторые неврологи в целом более или менее пессимистически оценивают перспективы сближения неврологии и психологии, а также возможный вклад современной нейрофизиологии в объяснение механизмов человеческого поведения. Этот пессимизм выражают X. фон Ферстер и Т. Мельничук[67], Н. Р. Матурана и Ф. С. Варела. Критически высказывается по этому поводу и Ф. Г. Ворден[68].

Из многочисленных устных и письменных высказываний исследователей мозга я понял, что многие разделяют это мнение: мозг все чаще рассматривается как целое, как система — и ясно, что ни один из элементов этой системы в отдельности не в состоянии объяснить поведение человека. Убедительные данные в подтверждение этой мысли приводит Э. Валенштайн. Он показал, что врожденные и связанные с гипоталамусом* "центры" голода, жажды, сексуальности и другие (если они вообще существуют) не размещены в чистом виде в каких-то точках мозга, как это предполагалось раньше, когда думали, что раздражение одного "центра" может вызвать поведение, предписанное Другому центру, если окружение будет давать стимулирующие раздражители, созвучные второму центру.

Д. Плуг показал, что "агрессия" (точнее, невербальная реакция на угрозу) маленькой обезьянки не принимается всерьез другими обезьянами, если угроза исходит от обезьяны, которая социально стоит ниже второй. Эти факты совпадают с холистской точкой зрения, которая утверждает следующее: когда мозг решает, каким приказом вызвать то или иное поведение, он принимает во внимание не только сигналы прямого стимулирования, но и общее состояние природного и социального окружения, которое в этот момент является для объекта дополнительным раздражителем и может вносить в его поведение свои коррективы.

Скептицизм по поводу возможностей нейрофизиологии дать адекватное объяснение человеческому поведению вовсе не означает, что тем самым ставится под сомнение истинность (и пригодность для сравнительного анализа) многих экспериментальных данных последних десятилетий.

Эти данные имеют достаточно важное значение хотя бы потому, что предоставляют богатый материал для понимания одной из форм агрессии (оборонительной), особенно если такой материал умело классифицировать, привести в систему и описать при помощи новой терминологии.

Мозг как основа агрессивного поведения[69]

Исследование проблемы отношений между функцией мозга и поведением индивида с самого начала было определено дарвиновским тезисом о том, что структура и функция мозга подчинены принципу сохранения индивида и вида.

С тех пор нейрофизиологи главным образом сосредоточили свое внимание на том, чтобы обнаружить участки мозга, ответственные за элементарные рефлексы, а также за необходимые для выживания способы поведения. Общепризнанным является утверждение Мак-Лина, который обозначил основные механизмы (направления) работы мозга аббревиатурой из четырех букв "Ф", означающих четыре вида деятельности: "питаться (freeding), драться (fighting), убегать (fleeing) и... заниматься сексом". Ясно, что эти четыре рода деятельности жизненно необходимы для сохранения индивида и вида. (О том, что для функционирования человека и человечества необходимо реализовать еще и другие потребности, выходящие за рамки простого выживания, будет дальше отдельный разговор.)

Сначала об агрессии и бегстве. Как утверждают исследователи (В. Р. Гесс, Д. Олдс, Р. Р. Хит, X. М. Р. Дельгадо и др.), эти импульсы "контролируются" разными участками мозга[70]. Так, например, экспериментально установлено, что, стимулируя определенные участки мозга, можно усилить аффект гнева (и соответствующую модель поведения), а можно и затормозить. Например, активизация зависит от промежуточного мозга, латерального* гипоталамуса, центрального серого вещества, а раздражение таких структур, как Septum, Cingulum-Windung или Nucleus caudatus, препятствует возникновению подобных аффектов[71]. Некоторые исследователи достигли утонченного хирургического мастерства при операциях вживления электродов в определенные участки мозга. Это Гесс, Олдс, Мильнер, Дельгадо[72]. Они имели возможность проводить наблюдения в двух направлениях: например, фиксировать яркое проявление агрессивного поведения в результате прямого электрического раздражения определенных участков, с одной стороны, и с другой — фиксировать торможение агрессивности путем раздражения других зон. Одновременно они научились измерять электрическую активность этих различных участков мозга, когда испытуемые демонстрировали эмоциональные реакции на внешний раздражитель: гнев, страх, желание и т. д. Кроме того, им удалось наблюдать далеко идущие последствия повреждений отдельных участков мозга.

В самом деле, ни один свидетель не может забыть свои впечатления, когда сравнительно небольшое увеличение электрического заряда в электроде (вживленном в зону агрессии) могло вызвать внезапный взрыв неконтролируемой убийственной ярости, а включение стимула торможения вызывало реакцию мгновенного исчезновения агрессии. Значительный интерес к испытаниям подобного рода вызвал "театральный" эксперимент Дельгадо, в котором он удерживал на арене быка (под потоком стрел) с помощью дистанционного воздействия на мозговые зоны, тормозящие агрессивность.

Тот факт, что в одних зонах реакция активизируется, а в других сдерживается, сам по себе не является какой-либо особой приметой агрессивности. Такая двойственность (биполярность) характерна и для других рефлексов. Мозг вообще организован по типу биполярных систем. Когда не работают специальные раздражители (внутренние или внешние), агрессивность находится в состоянии подвижного равновесия, ибо зона возбуждения и зона торможения довольно стойко уравновешивают друг друга. Это особенно четко проявляется, когда одна из зон оказывается поврежденной. Генрих Клювер и П. Буци в своем классическом эксперименте впервые показали, что у резусов, диких кошек, крыс при повреждении определенных участков головного мозга (Amygdala) наступали такие серьезные изменения, что они (на некоторое время) — даже при сильной провокации — полностью утрачивали способность к проявлению агрессивных реакций. С другой стороны, повреждение участков, тормозящих агрессию (например, маленькой зоны вентромедиального ядра гипоталамуса), ведет к состоянию перманентной агрессивности кошек и крыс.

Вследствие дуальной (биполярной) организации полушарий мозга возникает важный вопрос: какие факторы нарушают равновесие и провоцируют открытую ярость и соответствующее разрушительное (агрессивное) поведение. Мы видели, что нарушения такого рода могут наступить, с одной стороны, от электрического раздражителя, а с другой — вследствие выведения из строя тормозящих центров (не считая гормональных и метаболических* изменений). Марк и Эрвин обращают внимание на то, что нарушения равновесия могут быть вызваны еще и разного рода мозговыми заболеваниями.

А какие условия нарушают равновесие в сторону мобилизации агрессивности, не считая двух экспериментальных ситуаций и одной патологической? Каковы причины "врожденной" агрессивности у зверей и у людей?

Защитная функция агрессивности

Когда читаешь литературу по проблеме агрессивности людей и животных, то вывод кажется однозначным и неизбежным: агрессивное поведение животных является реакцией на любую угрозу жизни или, другими словами, на угрозу витальным интересам живого существа как индивида и как члена своего вида. Это общее определение годится для самых различных ситуаций. Самая явная ситуация — это прямая угроза жизни индивида или угроза его жизненно важным потребностям (в пище и в сексе); комплексная форма такой угрозы — "Crowding" (скученность), сужение пространства, ограничение свободы передвижения или сужение социальной структуры (ближайшего окружения, группы). Собственно говоря, для всех ситуаций, провоцирующих, возбуждающих агрессивное поведение, характерна одна общая черта: они представляют угрозу витальным интересам. Поэтому мобилизация агрессии в соответствующих зонах мозга происходит во имя жизни, как реакция на угрозу жизни индивида и вида; это означает, что филогенетически заложенная агрессия, встречающаяся у людей и животных, есть не что иное, как приспособительная, защитная реакция. Подобное суждение никого не удивит, если вспомнить дарвиновскую посылку о развитии мозга. Поскольку функция мозга состоит в том, чтобы обеспечивать сохранение жизни, то естественно, что он заботится о непосредственных реакциях на любую угрозу жизни. Но ведь агрессия — это отнюдь не единственная реакция на угрозу. Животное на угрозу своему существованию реагирует либо яростью и нападением, либо проявлением страха и бегством. Причем в действительности, кажется, бегство является более распространенной формой реагирования (не считая тех случаев, когда возможность бегства исключена и животное вступает в бой ради выживания).

Гесс первым открыл, что кошка при электрическом возбуждении определенных зон гипоталамуса либо нападает, либо спасается бегством. Он свел обе эти формы поведения в одну и назвал ее "защитной реакцией", чтобы подчеркнуть, что обе реакции помогают животному защитить свою жизнь. Нервные волокна, а также нервные центры нападения и бегства находятся очень близко друг к другу, но все-таки четко разделены. После работ Гесса, Магоуна и других пионеров экспериментального изучения мозга эта тема привлекла внимание многих исследователей (это прежде всего Гунспергер и его группа в лаборатории Гесса, а также Романюк, Левинсон и Флинн[73]). И хотя разные ученые пришли к различным результатам, но в целом они все-таки подтвердили основные посылки Гесса.

Вот как подводят итоги нынешнего состояния исследований Марк и Эрвин:

Инстинкт "бегства"

Данные о борьбе и бегстве как защитных реакциях проливают неожиданный свет на инстинктивистские теории агрессии. Получается, что рефлекс бегства (в плане нейрофизиологии и поведения) играет ту же самую, если не более важную, роль в поведении животных, что и рефлекс борьбы. На уровне физиологии мозга оба импульса имеют совершенно одинаковую степень интеграции, и нет никаких оснований предполагать, что агрессивность является более "естественной" реакцией, чем бегство. Почему же исследователи инстинктов и влечений твердят об интенсивности врожденных рефлексов агрессивности и ни словом не упоминают о врожденном рефлексе бегства?

Если рассуждения этих "теоретиков" о рефлексе борьбы перенести на рефлекс бегства, то едва ли не придется констатировать следующее: "Человека ведет по жизни врожденный рефлекс бегства; он может попытаться взять его под контроль, но это даст лишь незначительный эффект, даже если он найдет способы для приглушения этой «жажды бегства»".

Воистину странное и неожиданное впечатление производит подобная концепция, ядром которой является "неконтролируемая жажда (инстинкт) бегства", особенно в свете расхожих представлений об угрозе для социума врожденной человеческой агрессивности (а такие представления на протяжении веков внушали пастве десятки мыслителей и ученых — от раннехристианских проповедников до экспериментатора Конрада Лоренца). И все же с точки зрения физиологии мозга она имеет такие же точно основания, как и концепция "неконтролируемой агрессивности". Более того, с биологических позиций бегство даже надежнее служит самосохранению, чем драка. Кого не удивишь этим выводом — так это политических и военных лидеров. Они-то давно знают, что по природе своей человек не склонен к героизму; они на опыте убедились, как много усилий требуется, чтобы заставить его идти в бой и удержать от бегства. Если бы историку пришел в голову такой вопрос: "Какой из инстинктов проявил себя больше в человеческой истории — инстинкт бегства или инстинкт борьбы?", вероятно, ответ был бы однозначный: история определялась не столько агрессивными инстинктами, сколько попыткой подавить в человеке инстинкт бегства. Если вдуматься, то скоро поймешь, что именно этой цели служит большинство социальных институтов и весь идеологический арсенал. Только под страхом смерти удавалось внушить солдатам чувство уважения к мудрости вождя и веру в понятие "чести". Их обманывали и подкупали, спаивали и обольщали, терроризировали, угрожая приклеить ярлык труса или предателя.

Исторический анализ данной проблемы мог бы показать, что подавление рефлекса бегства и видимость доминирующего положения рефлексов борьбы — все это в основном связано не с биологическими, а с культурными факторами. По поводу этих размышлений я хотел бы еще напомнить о том, что этологи не раз высказывались в пользу понятия Homo agressivus (человек агрессивный); но как бы там ни было, а факт остается фактом, что в мозг человека и животного вмонтирован специальный (нейро-) механизм, мобилизующий агрессивное поведение (или бегство) в качестве реакции на угрозу жизни индивида или вида, и что эта разновидность агрессивности имеет биологически адаптационную функцию и служит делу жизни.

Поведение хищников и агрессивность

Существует еще одна разновидность агрессивности, которая породила много путаницы, — это агрессивность животных-хищников. В зоологии они четко определены; к ним относятся семейства кошек, гиен, волков и медведей[74]. Существует довольно много экспериментальных доказательств того, что нейрологическая основа агрессивности хищников отличается от защитной агрессивности[75]. Лоренц с этологической точки зрения занимает такую же позицию:

Внутренние физиологические мотивы у охотника и бойца совершенно различны. Буйвол, которого свалил лев, настолько же мало вызывает его агрессивность, как во мне может вызвать гнев индюк, которого я только что видел подвешенным в кладовой. Даже движения и мимика очень четко демонстрируют это различие. Собака в погоне за зайцем, полная охотничьего азарта, делает такое же напряженно-радостное выражение "лица", как и в момент приветствия хозяина или в преддверии другого радостного события. Так и на "лице" льва (на хороших фотографиях это отчетливо просматривается) в драматический миг перед прыжком мы видим выражение, которое совершенно не похоже на злость. А ворчит он, прижимает уши и делает другие движения, символизирующие боевое поведение, тогда, когда очень напуган или столкнулся с невероятно сильной жертвой.

К. Мойер на основании доступных ему данных о нейрофизиологических основах агрессивности выделяет агрессивность хищников из всех других ее типов и утверждает, что это различие все больше получает экспериментальное подтверждение.

Специфика поведения хищников состоит не только в различном состоянии самого субстрата мозга (мозг нападающего зверя и мозг обороняющегося дают различную картину), но и поведение у них разное. Поведение хищника не следует путать с воинственным поведением: он не проявляет гнева, но точно и четко направлен на свою добычу, и его напряженность проходит, только когда цель — пища — достигнута. Инстинкт хищника нисколько не похож на оборонительный рефлекс, который существует практически у всех животных, инстинкт хищника относится только к добыванию пищи и присущ определенным видам животных, которые имеют соответствующее строение. Мы не станем, разумеется, отрицать, что поведение хищников агрессивно[76], но нельзя не видеть, что эта агрессивность отличается от яростной и злобной агрессивности, которая вызывается наличием угрозы. Ее можно было бы назвать "инструментальной", ибо она служит достижению желаемой цели. У других животных — не хищников — такой вид агрессивности не встречается.

Разграничение оборонительной агрессивности и агрессивности хищников имеет значение для изучения проблемы человеческой агрессивности. Ведь человек в своем филогенезе не был хищником, и потому в своей агрессивности (в смысле нейрофизиологических процессов) он отличается от хищников. Не следует забывать, что человеческие челюсти ("прикус") "плохо приспособлены к мясоедству, ибо человек до сих пор сохранил форму зубов своих вегетарианских предков. Кстати, интересно, что и система пищеварения у человека имеет все физиологические признаки вегетарианства, а не мясоедства". Как известно, даже у первобытных охотников и земледельцев пища на 75% была вегетарианской и лишь на 25% — мясной[77].

Как утверждает И. Де Вор, "пища первобытных людей в основном состояла из растений. То же самое относится и к современным человеческим сообществам с примитивными формами хозяйства (за исключением эскимосов)... Бушмены, например, на 80% питались орехами, которые сами добывали и обрабатывали, поэтому в их захоронениях археологи часто рядом с колчаном для стрел находят камни, похожие на жернов. Некоторые археологи, правда, интерпретировали эти находки совсем иначе: предполагали, что жернова применялись для размалывания костей, из которых добывался мозг". И все же именно образ хищника сыграл основную роль в формировании представлений о врожденной агрессивности животного, а косвенно и человека. Ведь человек испокон веков общается с бывшими хищниками — кошкой и собакой. Потому-то он их и приручил; они ему и нужны в этом качестве: собака — для охоты на других зверей (и людей), кошка — для охоты на мышей и крыс. Кроме того, человеческие племена вечно страдали от таких хищников, как волк и лиса[78]. Таким образом, человек так давно окружил себя хищниками, что он, конечно, был не в состоянии увидеть разницу между хищнической и оборонительной агрессивностью, поскольку результатом обеих форм поведения было убийство. Кроме того, он не мог наблюдать этих животных в их собственной среде обитания и заметить их дружелюбное отношение к своим собратьям.

Итак, вывод, к которому мы пришли, в основном подтверждает точку зрения крупнейших исследователей проблемы агрессивности — Дж. П. Скотта и Леонарда Берковича, хотя у них есть и некоторые различия. Скотт, в частности, пишет: "Человек, счастливым образом оказавшийся в таком социальном окружении, которое не провоцирует на борьбу, не получает никаких физиологических или нервных перегрузок, ибо он никогда ни с кем не сражается. Борьба — это ведь совершенно особая ситуация, ее не сравнишь с физиологией питания, где внутренние процессы метаболизма ведут к определенным физиологическим изменениям, которые затем вызывают голод и вновь стимулируют потребность в еде без всяких внешних к тому стимулов". А Беркович говорит о "Schaltpian", или "готовности", предрасположенности к агрессивной реакции на известные раздражители, а не об "агрессивной энергии", передающейся с генами по наследству.

Данные нейрофизиологии, таким образом, помогли нам очертить некий круг понятий, связанных с таким видом агрессивности, который способствует биологической приспособляемости организма, сохранению рода, — я ее назвал оборонительной агрессивностью. Мы привлекли эти данные, чтобы показать, что у человека потенциально существуют предпосылки агрессивности, которые мобилизуются перед лицом витальной угрозы. Но никакие нейрофизиологические данные не имеют отношения к той форме агрессивности, которая характерна только для человека и отсутствует у других млекопитающих: это склонность к убийству самоцели, желание мучить без всякой на то "причины" не ради сохранения своей жизни, а ради доставления себе удовольствия[79].

Невропатологи еще не занимались этими аффектами (не считая тех случаев, которые были вызваны болезнями мозга), однако можно с уверенностью утверждать, что инстинктивистски-гидравлическая модель Конрада Лоренца не подходит для описания того механизма функционирования мозга, который представлен в экспериментальных данных нейрофизиологии.

VI. ПОВЕДЕНИЕ ЖИВОТНЫХ

Вторая важная область для эмпирической проверки правомерности инстинктивистской теории агрессивности — это поведение животных. В агрессии животных можно выделить три типа: 1) агрессия хищников; 2) агрессивность внутривидовая и 3) агрессивность межвидовая (против животных других видов).

Все исследователи мира животных (включая К. Лоренца) едины в том, что образцы поведения и мозговые процессы хищников не совпадают с другими типами агрессивности и потому должны обсуждаться отдельно.

Что касается межвидовой агрессивности, то здесь большинство исследователей утверждают, что животные очень редко убивают представителей другого вида, за исключением случаев самозащиты при невозможности спастись бегством. Это сужает феномен "животной" агрессивности до одного-единственного типа — агрессивности между животными одного и того же вида. Исключительно этим аспектом и занимается всю жизнь Конрад Лоренц.

Внутривидовая агрессивность имеет следующие признаки:

а) У большинства млекопитающих она не носит кровавого характера и не имеет цели мучить или убить "сородича"; агрессивность выполняет в основном роль угрожающего предупреждения. У большинства млекопитающих имеется много зубов; между особями бывают ссоры и стычки, но дело редко доходит до кровавых и смертельных драк, как у людей.

б) Деструктивное поведение наблюдается только у ряда насекомых, рыб и птиц, а из млекопитающих — только у крыс.

в) Угрожающая поза — это реакция на то, что животное воспринимает как угрозу своим витальным интересам; и поэтому с позиций неврологии такое поведение можно считать "оборонительной агрессивностью".

г) Нет ни одного доказательства того, что у большинства млекопитающих якобы существует спонтанный агрессивный импульс, который накапливается и сдерживается до того момента, пока "подвернется" подходящий повод для разрядки.

Пока речь идет об оборонительной агрессивности, можно утверждать, что она опирается на определенные филогенетические нейронные структуры, и потому не было бы никаких оснований спорить с Лоренцом, если бы не его "гидравлическая модель" и не его убежденность в том, что жестокость и деструктивность человека являются врожденными качествами и по происхождению восходят к оборонительной агрессивности.

Человек — это единственная особь среди млекопитающих, способная к садизму и убийству в огромных масштабах. В последующих главах я попытаюсь найти объяснение этому факту. А в данной главе о поведении животных я только хочу, в частности, показать, что многие из них вступают в борьбу со своими собственными сородичами, но при этом их поведение не имеет ничего общего с деструктивностью, а также что наши данные о жизни млекопитающих вообще (и приматов, в частности) не позволяют обнаружить никаких следов врожденной "деструктивности", которые бы человек мог приобрести по наследству. И если бы человеческий род на самом деле был наделен "врожденной агрессивностью" лишь в той мере, в какой она проявляется у шимпанзе (в их среде обитания), то мы жили бы на сравнительно мирной Земле.

Агрессивность в неволе

При изучении агрессивности животных, особенно приматов, с самого начала важно отличать их поведение в среде обитания от поведения в неволе (в основном — в зоопарке). Наблюдения показывают, что приматы на воле малоагрессивны, хотя в зоопарке их поведение нередко деструктивно.

Это обстоятельство имеет огромное значение для понимания агрессивности человека, ибо на протяжении всей своей истории, включая современность, человека вряд ли можно считать живущим в "естественной среде обитания". Исключение составляют разве что древние охотники и собиратели плодов, да первые земледельцы до V тысячелетия до н. э. "Цивилизованный" человек всегда жил в "зоопарке", т. е. в условиях несвободы или даже заключения разной степени строгости. Это характерно и для самых развитых социальных систем.

Я хотел бы для начала привести несколько примеров с приматами, ибо их жизнь в условиях зоопарка описана достаточно подробно. Лучше всех изучены, пожалуй, павианы, которых в течение нескольких лет наблюдал Солли Цукерман, работая в зоопарке Лондонского королевского парка(1929-1930). Их жилище (на Обезьяньей Горе) имело 30 м в длину и 18 м в ширину и для зоопарка казалось довольно большим, но в сравнении с естественными условиями оно конечно же было чрезвычайно скромным. Цукерман иаблюдал у этих животных проявления сильного напряжения и озлобленности. Более сильные особи жестоко подавляли более слабых, и даже матери отнимали пищу у своих детенышей. Особенно страдали самки и детеныши, которые в схватках получали травмы, а иногда и погибали. Цукерман наблюдал, как один самец дважды намеренно атаковал юнца, а вечером того нашли мертвым. Восемь из 61 самца умерли насильственной смертью, а многие другие прошли через "лазарет".

Поведение приматов в условиях зоопарка в 50-е гг. исследовали и другие видные ученые: Ханс Куммер (Цюрих) и Верной Рейнольде (Англия)[80]. Куммер содержал павианов в большом загоне (размером 14 на 25 м). И там происходили серьезные драки с тяжелыми ранениями (укусами). Куммер провел серию очень точных сравнительных исследований в зоопарке и в диких условиях (в Эфиопии) и установил, что агрессивность в зоопарке проявляется у самок в 9, а у самцов в 17,5 раза чаще, чем на свободе.

Верной Рейнольде изучал 24 резуса, помещенных в небольшой восьмиугольный загон-клетку (со стенками 9 м).

Хотя помещение было меньше, чем на Обезьяньей Горе, обезьяны реже проявляли агрессивность. И все же насилие и здесь наблюдалось чаще, чем на свободе.

Многие животные получали ранения — одну тяжелораненую самочку даже пришлось пристрелить. Особенно интересные факты о влиянии экологических условий на агрессивность можно найти в исследованиях о макаках у таких авторов, как С. Саусвик, М. Бег и М. Сидди-ки. Саусвик установил, что окружение и социальные условия у лишенных свободы макак-резусов оказывали серьезное влияние на форму и повторяемость "агонистического" (т. е. конфликтного) поведения. Это исследование позволяет нам провести различие между изменением окружающих условий (например, количество животных в одном и том же помещении) и социальными изменениями (например, включение новых животных в уже устоявшуюся группу). Выяснилось, что уменьшение "жилплощади" часто вызывает усиление агрессивности, но гораздо более резкое увеличение агрессивных столкновений было связано с изменением социальной структуры (введение новеньких в группу). Было установлено, что и у других млекопитающих сужение "жизненного пространства" ведет к агрессивному поведению. Так, Мэтьюз отмечал, что ему не известно ни одного случая драки млекопитающих со смертельным исходом, кроме тех ситуаций, когда животные жили в тесноте.

Выдающийся этолог Пауль Лайхаузен указывает, что у кошек полностью нарушается относительное соподчинение, если они оказываются в тесном помещении. Чем теснее клетка, тем меньше подчинения. В конечном счете одна кошка превращается в деспота, другие становятся объектом безжалостных издевательств, и в конце концов у всех обнаруживаются различные симптомы неврозов. Обитатели клетки превращаются в злобную массу: напряженность в ней никогда не ослабевает, никто никогда не выглядит довольным, постоянно слышны шипение, рычание и даже бывают стычки. Никаких игр, всякое движение и деятельность сводятся к минимуму[81].

Даже временное скопление животных в местах кормления вызывает усиление агрессивности. Зимой 1952 г. трое американских ученых — Кабо, Коллиас и Гуттингер — вели наблюдение за оленями вблизи реки Флэг в Висконсине. Они сделали однозначный вывод, что частота драк зависит от числа животных в загоне, т. е. от плотности населения. Когда на площадке находилось от пяти до семи оленей, то наблюдалась одна драка в час. А если на этом же участке оказывались 23-30 животных, то в час случалось в среднем около 4,4 драки на одно животное. Аналогичные выводы сделал американский биолог Д. Колхаун, наблюдая за дикими крысами.

Важное значение имеет тот факт, что наличие большого количества пищи при большой тесноте "проживания" не снижает агрессивности. Это подтверждено наблюдениями в Лондоне: теснота была явно главной причиной агрессивного поведения, хотя питание и остальные условия были хорошими.

Интересно наблюдение Саусвика, касающееся уменьшения рациона: снижение дневной порции пищи у резусов на 25% не повлекло за собой никаких изменений в их "соревновательных" взаимодействиях, а сокращение рациона на 50% даже привело к уменьшению соревновательного поведения[82].

Данные об усилении агрессивности приматов в неволе (а это подтверждается и на примере поведения других млекопитающих) весьма убедительно доказывают, что скученность является главной предпосылкой усиления озлобленности и вражды. Но "перенаселение", скученность (crowding) — это только название, штамп, который довольно просто уводит нас в сторону от выяснения конкретной причины, от вычленения тех факторов, которые несут главную ответственность за рост агрессивности.

Может быть, у каждого индивида существует какая-то "естественная" потребность в минимальном жизненном пространстве?[83] Может быть, скученность мешает животному реализовать врожденную потребность в свободном движении и т. д.? А может быть, в тесноте животное всем телом чувствует угрозу и выдает агрессивную реакцию?

Для ответа на все эти вопросы нужны еще многие исследования. Но результаты Саусвика показывают, что в феномене перенаселения надо различать как минимум два элемента, а именно: сокращение пространства и разрушение социальной структуры. Важность второго фактора подтверждает тот же Саусвик, когда, введя в группу одного или нескольких "чужаков", он удостоверился в том, что это приводит к страшной вспышке агрессивности, гораздо более сильной, чем при перенаселении. Конечно, нередко присутствуют оба фактора, и тогда трудно решить, какой из них в ответе за агрессивное поведение.

Каково бы ни было сочетание обоих этих факторов, ясно одно, что каждый из них может вызвать агрессивное поведение. Ибо сужение пространства ущемляет животное в его жизненно важных функциях — в функциях движения и игры, а также в реализации других его способностей. Поэтому "ущемленное в пространстве животное" чувствует некоторую угрозу своим витальным интересам и выдает агрессивную реакцию. А разрушение социальной структуры в группе представляет, с точки зрения Саусвика, еще более страшную угрозу. Ведь каждое животное живет в характерном для его рода социуме, к которому оно так или иначе приспособлено. Социальное равновесие является неизменной предпосылкой для его существования. Нарушение равновесия наносит существованию животного серьезную угрозу, в результате чего, принимая во внимание наличие оборонительной функции агрессивности, должен последовать взрыв агрессивности, особенно если отсутствует возможность бегства.

В зоопарке скученность случается нередко (как она описана Цукерманом в случае с павианами). Причем чаще звери в зоопарке страдают не столько от замкнутости пространства, сколько от тесноты. Находясь в плену, они при любом уходе и отличной кормежке "не находят себе места". Кто думает, что для ощущения благополучия животному (или человеку) достаточно удовлетворения всех физиологических потребностей, тот может считать жизнь в зоопарке счастьем. Но паразитический образ жизни лишает ее всякой привлекательности, ибо исчезает возможность для проявления физической и психической активности, — а следствием этого становится скука, безучастность и апатия. Вот наблюдение А. Кортланда: "В отличие от шимпанзе из зоопарка, которые чаще всего с годами выглядят все грустнее и «равнодушнее», старые шимпанзе, живущие на воле, выглядят более оживленными, любопытными и более человечными"[84].

Сходные выводы делают Гликман и Срогес, отмечающие монотонность жизни зверей в клетках зоопарка, которая приводит к "депрессии".

Перенаселенность и агрессивность у людей

После того, что мы узнали о влиянии тесноты на животных, возникает вопрос, не является ли этот фактор таким же значимым источником и человеческой агрессивности? Многие отвечают на этот вопрос однозначным "да". Лайхаузен, в частности, считает, что для лечения "неврозов", "бунтарства" и другой "агрессивности" лучший способ — это "обеспечение равновесия в человеческих объединениях, нахождение того оптимального численного состава группы, при котором возможно обеспечить контроль". Такого же мнения придерживаются братья Рассел.

Весьма распространенное отождествление "перенаселения", "скученности" (crowding) с "плотностью населения" привело к значительным заблуждениям. Так, Лайхаузен, с его упрощенным консервативным мышлением, совершенно не улавливает того факта, что проблема современного перенаселения имеет две стороны:

—  нарушение жизнеспособной социальной структуры (особенно в индустриализованной части мира) и

- нарушение соответствия между плотностью населения и социальными основами жизни (особенно в неиндустриальных обществах).

Человек нуждается в такой социальной системе, в которой он имеет свое место, сравнительно стабильные связи, идеи и ценности, разделяемые другими членами группы. "Достижение" современного индустриального общества состоит в том, что оно пришло к существенной утрате традиционных связей, общих ценностей и целей. В массовом обществе человек чувствует себя изолированным и одиноким даже будучи частью массы; у него нет убеждений, которыми он мог бы поделиться с другими людьми, их заменяют лозунги и идеологические штампы, которые он черпает из средств массовой информации. Он превратился в A-tom (греческий эквивалент латинского слова "in-dividuum", что в переводе значит "неделимый"). Единственная ниточка, которая связывает отдельных индивидов друг с другом, — это общие денежные интересы (которые одновременно являются и антагонистическими).

Эмиль Дюркгейм обозначил этот феномен словом "аномия" и пришел к выводу, что аномия стала основной причиной роста самоубийств на фоне мощного процесса индустриализации. Дюркгейм понимал под аномией разрушение традиционных социальных связей, обусловленное тем, что роль настоящего коллектива отошла на второй план перед мощью государственной машины и всякая подлинная социальная жизнь просто исчезла. По мнению Дюркгейма, люди, живущие в современной политической системе, представляют собой "дезорганизованную пыль из разрозненных индивидов"[85].

Другой выдающийся социолог, Фердинанд Теннис, анализируя социальные системы, провел разграничение между традиционной "общиной" (Gemeinschaft) и современным обществом (Gesellschaft), указывая, что последнее отличается полной утратой всех настоящих социальных

связей.

Итак, есть множество примеров, доказывающих, что не высокая плотность населения сама по себе является причиной человеческой агрессивности, а ущербность социальной структуры, утрата настоящих человеческих связей и жизненных интересов. Особенно впечатляющий пример — это израильский кибуц; каждый кибуц густо населен и дает индивиду очень мало места для своей частной жизни. (Много лет тому назад, когда кибуцы жили еще очень бедно, это в еще большей степени было так.) Но у членов этого сообщества почти не наблюдалось симптомов агрессивности. То же самое относится ко многим объединениям по интересам в самых разных странах.

Еще один яркий пример представляют Голландия и Бельгия — две страны, жители которых вообще никогда не отличались агрессивностью, несмотря на самую высокую в мире плотность населения.

Трудно представить себе большую степень перенаселенности, чем та, которая имела место в Вудстоке или на острове Уайт во время молодежных фестивалей, однако никто не сталкивался там с проявлениями агрессивности. А 30 лет назад на острове Манхэттен плотность населения была одной из самых высоких в мире, однако тогда там не было таких страшных проявлений насилия, как сегодня.

Каждый, кто жил в многоэтажном доме на несколько сотен квартир, знает, что в таком доме семья может великолепно жить своей частной жизнью, не чувствуя ни малейших неудобств от соседей по лестничной клетке. И наоборот, в маленькой деревушке гораздо труднее спрятать свою личную жизнь, хотя дома отстоят друг от друга на достаточно большом расстоянии и плотность населения значительно меньше. Но здесь люди более внимательны друг к другу, они любят наблюдать и обсуждать жизнь соседей, и каждый постоянно чувствует себя в поле зрения других людей. Почти то же самое можно сказать и о небольших городских предместьях.

Эти примеры показывают, что агрессивность людей вызывается не высокой плотностью населения, как таковой, а скорее социальными, экономическими и культурными сопутствующими условиями.

Очевидно и другое: та перенаселенность (или плотность населения), которая идет рука об руку с нищетой, не только может, но и ведет к стрессовым ситуациям и агрессивности. Пример тому — большие города в Индии, а также гетто в американских городах. Перенаселение, а также теснота в быту могут вести к отрицательным последствиям в тех случаях, когда человек лишен элементарной "социальной ниши", возможности укрыться от нежелательного общения. Перенаселенность в прямом смысле означает, что число людей, относящихся к определенному сообществу, превышает возможности экономического базиса, т. е. общество не в силах обеспечить своих членов достаточным количеством пищи, нормальными жилищными условиями, а также условиями труда и разумного досуга. Нет сомнения, что такое перенаселение может иметь самые горестные последствия и что число жителей должно быть сокращено до того уровня, который соответствует экономическому базису. Если же общество способно экономически обеспечить большое число людей на небольшой территории, то сама по себе высокая плотность населения не лишает отдельного гражданина возможности спокойно жить личной жизнью и не страдать от нежелательных контактов.

Однако обеспечение соответствующего жизненного стандарта — это только предпосылка для нормальной жизни человека и его защищенности от постоянного вторжения посторонних, оно еще не решает проблему аномии, понимаемой как недостаток общности. Оно не снимает потребности человека жить в мире с нормальными человеческими пропорциями и при этом осознавать себя личностью среди других личностей. От аномии индустриального общества можно будет избавиться лишь при условии радикального изменения всей социальной и духовной структуры общества; т. е. когда индивид не только получит возможность жить в приличной квартире и нормально питаться, но когда его интересы будут совпадать с интересами общества, т. е. когда основными принципами нашей общественной и личной жизни станут не потребительство и враждебность, а дружелюбие и творческая самореализация. А это возможно также и в условиях большой плотности населения, но при этом нужна другая идеология и другая общественная психология.

Отсюда следует, что все аналогии между миром людей и миром животных имеют свои ограничения. Животному "инстинктивное" знание подскажет, какое ему нужно жизненное пространство и какая социальная организация. Он и агрессивность проявляет инстинктивно, просто реагируя на "нарушение своих границ"... У него ведь нет другого способа отреагировать на угрозу своим витальным интересам. А у человека есть масса других возможностей. Он может изменить социальную структуру, может сам установить новые связи на основе общих ценностей. Поэтому позволительно сказать, что решение проблем, связанных с перенаселением, у животного имеет биологические основания, а у человека — социальные и политические.

Агрессивность животных в естественных условиях обитания

О поведении животных в естественных условиях, к счастью, имеется довольно много "свежих" исследований. Все они утверждают, что наблюдаемая в неволе агрессивность у тех же самых животных в естественных условиях не проявляется[86].

Среди обезьян в первую очередь павианы пользуются дурной славой насильников. Однако Уошберн и Де Вор, которые в 1961 г. очень серьезно изучали этих животных, утверждают, что они практически не проявляют агрессивности, если не нарушается их общая социальная структура. А проявление агрессивности не идет дальше угрожающей мимики и поз. В опровержение рассуждений о скученности (crowding) очень интересны наблюдения Уошберна, который говорит, что ни у водопоя, ни в других местах скопления павианов стычек или драк между семьями не было зафиксировано. При этом автор насчитал более 400 обезьян, которые одновременно находились около одного-единственного водопоя и при этом не проявляли никаких признаков вражды. Эту картину успешно дополняет исследование К. Холла, которое было посвящено южноафриканским бабуинам.

Особый интерес представляет исследование агрессивного поведения у шимпанзе, поскольку эти приматы более всего похожи на человека. Еще несколько лет назад нам почти ничего не было известно о жизни шимпанзе в Экваториальной Африке. И вот трое ученых почти одновременно проводят серию наблюдений за их жизнью в естественной среде обитания. Результаты оказались весьма впечатляющими и чрезвычайно интересными в аспекте нашей темы.

Братья Рейнольде, изучавшие жизнь шимпанзе в лесах Будонго, сообщают, что с их агрессивным поведением они встречались чрезвычайно редко: "За 300 часов наблюдения мы были всего 17 раз свидетелями ссор, да и то до настоящих схваток дело не дошло, а стычки длились не более нескольких секунд". Только два раза из этих семнадцати случаев в столкновении участвовали взрослые самцы. Сходные наблюдения дает и Джейн Лавик-Гудолл: "Только четыре раза удалось заметить возмущение и угрожающую стойку, когда младший по рангу самец попробовал «отведать пищи раньше, чем это сделал старший»... Лишь один раз мы видели стычку взрослых самцов". С другой стороны, замечено "много различных способов установления и поддержания хороших отношений (целый ряд жестов, ужимок, знаков внимания — от ловли блох до заигрываний)". Иерархия в чистом виде с лидером во главе здесь не представлена, хотя в 72 ситуациях взаимодействия речь явно шла о соблюдении "Табели о рангах".

А. Кортланд сообщает о том, как у шимпанзе проявляется нерешительность — ситуация, важная для понимания человеческой рефлексии, "раздвоения личности" и т. д. Приведу цитату:

На воле шимпанзе, которых мы наблюдали, были осторожными и медлительными. На это обращают внимание все исследователи. За очень живым и любопытным взглядом чувствуется неуверенность сомневающейся личности, которая постоянно пытается понять смысл нашего безумного мира. Складывается впечатление, что у шимпанзе вместо уверенности, диктуемой инстинктом, появилась неуверенность, подсказанная интеллектом, — и это при отсутствии решимости, характерной для человека.

В экспериментах с обезьянами в условиях зоопарка было установлено, что шимпанзе демонстрируют меньше врожденно-генетических образцов поведения, чем маленькие обезьяны[87].

Хочется еще процитировать Джейн Лавик-Гудолл, ибо она подтверждает важное наблюдение Кортланда о нерешительности в поведении шимпанзе. Вот что она пишет:

Однажды Голиаф появился очень близко от нас вместе с неизвестной нам рыжеватой самочкой. Мы с Хуго мгновенно бросили кучу бананов на то место, которое было в поле зрения обезьян. Затем мы спрятались в палатку и стали вести наблюдение. Когда самочка увидела нашу палатку, она быстро вскарабкалась на дерево и уставилась оттуда на бананы. Голиаф тоже сразу остановился и посмотрел сначала на самочку, а затем — на бананы. Он спустился немного вниз по лиане, остановился и снова посмотрел на свою подружку. Оба не трогались с места. Голиаф медленно съезжал вниз по лиане, самочка тоже молча спускалась с дерева, и мы потеряли ее из виду. Когда Голиаф оглянулся и увидел, что она исчезла, он рванулся назад. Через несколько минут самочка снова влезла на дерево. Голиаф помчался за ней следом с взъерошенной шерстью. Он посидел с ней рядом (поискал блох) и стал снова кидать взгляды вниз, на наш лагерь. Даже если он не видел в этот миг бананов, он все равно знал, что они есть, а поскольку 10 дней его не было в лагере, у него, наверное, "слюнки потекли" от голода и жажды. Через некоторое время он спустился и снова направился к нам, но через каждые два шага останавливался, чтобы оглянуться на самочку. Она сидела, не двигаясь, но мы с Хуго увидели явно выражение страха и желание сбежать. Когда Голиаф спустился еще ниже, он из-за деревьев, видимо, перестал видеть самочку, потому что оглянулся и сразу снова прыгнул на дерево и стал смотреть вверх. Она все еще сидела, не шевелясь. Увидев ее, он снова стал спускаться вниз; "проехав" несколько метров, он прыгнул опять вверх на другое дерево. Снова посмотрел на подружку, она была на месте. Так прошло минут пять, прежде чем Голиаф направился в сторону бананов.

Когда он оказался на полянке у палатки, перед ним встала новая проблема: здесь не было деревьев, а с земли не видно было самочку. Трижды он выходил на полянку и снова возвращался, чтобы прыгнуть на первое попавшееся дерево и снова проверить, не исчезла ли подруга. Она была на месте. И вот у Голиафа, видимо, созрело решение — он галопом кинулся к бананам. Но, оторвав всего один банан, повернулся и снова стал взбираться на дерево. Самка по-прежнему сидела на ветке. Голиафа это, видимо, успокоило. Он уже съел свой

Как видно из этого отрывка, шимпанзе-самец проявляет довольно странную нерешительность; он не может сделать выбор между бананами и самкой. Когда мы встречаем подобное поведение у человека, мы говорим о невротической неуверенности... ибо нормальный человек не имеет затруднений в подобной ситуации, а действует в соответствии с доминантой своей личности. Личность "орально-рецептивная" предпочтет еду сексу, а личность с "генитальным характером" подождет с едой, пока не удовлетворит свой сексуальный голод. И в том и в другом случае человек будет действовать, не сомневаясь и не медля понапрасну. Поскольку в случае с самцом шимпанзе мы вряд ли можем предположить наличие невроза, ответ на вопрос о причинах такого поведения надо поискать у Кортланда, ибо Лавик-Гудолл, к сожалению, не ставит этих вопросов.

Кортланд великолепно описывает терпимость шимпанзе к детям и почтение к старшим, даже после того, как те уже утратили свою физическую силу. Лавик-Гудолл также обращает внимание на эту характерную черту:

Взрослые шимпанзе обычно очень терпимы в отношениях друг с другом. Самцы проявляют больше выдержки, чем самки. Типичный пример такого терпения со стороны старшего по рангу самца мы наблюдали, когда в его присутствии "юноша" вскочил на пальму и стал быстро пожирать спелые плоды. Взрослый самец не проявил ни малейшего желания согнать оттуда юнца: он тоже вскарабкался на это дерево, сел рядом с младшим и стал лакомиться плодами, срывая их с другой стороны.

Особенно поражает терпимость самцов при спаривании. Однажды удалось наблюдать такую сцену, когда семеро самцов по очереди "занимались любовью" с одной и той же самкой, ни один не проявил никаких признаков агрессивности, спокойно ожидая, когда придет его черед. Один из самцов был еще совсем юным.

О поведении горилл в естественных условиях мы читаем у Шаллера: "Обычно они миролюбивы. Я видел, как самец проявлял некоторое подобие агрессивности в отношении самки и молоденького самца: оба случая были реакцией на попытку вторжения «пришельца» из чужой группы. Но затем мы убедились, что даже в отношениях между разными группами агрессивность не идет дальше настойчивого разглядывания и чавканья".

Особого внимания заслуживают описания поведения шимпанзе при кормлении, которые дает Джейн Лавик-Гудолл. Вот что она пишет: "...шимпанзе почти что всеядны... Но в основном они вегетарианцы, т. е. большая часть рациона питания состоит из растений". Но были и исключения из правила. Так, Джейн Лавик-Гудолл и ее ассистент наблюдали 28 случаев, когда шимпанзе поедали мясо других млекопитающих. Лабораторный анализ кала, проводившийся систематически на протяжении пяти лет, позволил установить следы от 36 различных млекопитающих, кроме тех, кого они видели воочию в процессе их пожирания. Много чрезвычайных случаев описала наблюдательная исследовательница. Например, трижды она своими глазами видела, как самец шимпанзе поймал и убил молодого павиана, а один раз — краснозадую обезьяну, предположительно женского пола. Кроме того, она обнаружила и описала поведение группы шимпанзе из 50 особей, которые съели за 45 месяцев 68 млекопитающих (преимущественно приматов), т. е. в среднем по полторы "штуки" в месяц.

Эти цифры подтверждают приведенное выше суждение исследовательницы о том, что в основном пища шимпанзе состоит из растений и что мясная пища — исключение. Но в своей научно-популярной книге "В тени человека"[88] писательница пишет, что они с мужем "часто видели шимпанзе, пожирающих мясо", не приводя при этом никаких количественных данных, из которых можно было бы сделать вывод о сравнительной частоте употребления мяса. Я специально привлекаю внимание читателей к данному противоречию популярной писательницы, поскольку после 1971 г. в многочисленных публикациях других авторов указывалось на "хищный" характер шимпанзе, при этом ссылки делались на данные исследований Джейн Лавик-Гудолл. А на самом деле, как считает большинство специалистов, шимпанзе является всеядным существом, хотя преимущественно потребляет растительную пищу. А то, что иногда (явно редко) они едят мясо, не делает их ни мясоедами, ни тем более хищниками. Поэтому употребление этих слов "хищник", "мясоед") есть лишь попытка обосновать и извинить тот факт, что человек от природы деструктивен.

Проблема территории и лидерства

Распространенное представление об агрессивности животных в значительной мере возникло под влиянием понятия "территориальные претензии". Роберт Ардри своими книгами "Территориальный императив" и "Адам и его окружение" произвел такое огромное впечатление на широкого читателя, что никто теперь не сомневается, что человек унаследовал инстинкт охраны территории от своих дочеловеческих предков. И этот инстинкт многие преподносят нам как один из главных источников агрессивности и человека, и животного. Люди любят проводить аналогии, и многим очень удобной кажется идея, что причина войн также коренится во власти именно этого инстинкта.

Данная идея по многим причинам оказалась совершенно неприемлемой. Прежде всего есть много видов животных, у которых инстинкт охраны территории не зафиксирован. Дж. Скотт утверждает, что "этот защитный инстинкт проявляется лишь у высокоразвитых видов — у членистоногих и позвоночных, и то довольно хаотично". Другие исследователи "склонны считать", что так называемая защита территории — выдумка, на самом деле это фантастическое название для обычной поведенческой реакции на чужака, с элементами дарвинизма и антропоморфизма XIX в. А для доказательства этой гипотезы необходимы более развернутые систематические исследования.

Н. Тинберген различает территориальный инстинкт вида и индивида. "Я уверен, что территорию выбирают по признакам, на которые животное ориентировано генетически. Это проявляется в том, что животные одного вида (или одной и той же популяции) выбирают себе среду обитания, соответствующую одному и тому же типу. Что касается отдельной особи и ее связей со своей территорией (со своим «гнездом», жилищем, местом выращивания потомства), то эти связи вырабатываются в процессе обучения".

При описании жизни приматов мы уже видели, что территории разных видов часто перекрещиваются. И если мы можем чему-то научиться, наблюдая человекообразных обезьян, так это тому, что различные группы приматов достаточно спокойно относятся к своей территории и что они не дают никаких оснований к тому, чтобы переносить на них образцы человеческого общества, которое ревностно охраняет свои границы и силой преграждает путь вторжению любого "чужака". Гипотеза о том, что принцип территориальности стал основой агрессивности, ошибочна и еще по одной причине. Ведь защита собственной территории предполагает выполнение функции уклонения от серьезных сражений, которые были бы неизбежны, если бы на территорию проникало так много посторонних особей, что вызывало бы перенаселение. На самом деле угрожающее поведение, которое принято квалифицировать как "территориальную агрессивность", является всего лишь инстинктивной программой поведения, направленной на равномерное распределение жизненного пространства и тем самым — на сохранение мира. Эта инстинктивная программа животного выполняет ту же самую функцию, что и правовое регулирование у человека. И потому, когда появляются другие, символические методы обозначения территориальных границ, предупреждающие, что "Вход воспрещен!", — инстинкт становится излишним. И конечно, не стоит забывать, что большая часть войн была развязана ради получения преимуществ какого-либо рода, а не ради охраны границ от угроз нападения (если не брать всерьез подстрекателей войны).

Не менее ошибочны и популярные в широких кругах представления о понятии лидерства. Многие животные виды (хотя и не все) живут иерархически организованными группами. Наиболее сильный самец доминирует (является лидером); он раньше других самцов получает пищу, сексуальные и другие радости, например, ему первому чешут шерсть и выбирают блох...[89]

Однако лидерство, как и территориально-охранительный инстинкт, встречается вовсе не у всех животных, да и у позвоночных и млекопитающих — тоже нерегулярно. Что касается лидерства у приматов, то здесь существуют большие различия между видами: так, у макак и павианов наблюдается довольно развитая, строго иерархическая система, а у человекообразных обезьян иерархия представлена менее четко. Вот что пишет о горных гориллах Шаллер:

110 раз я наблюдал взаимодействия, явно носящие характер иерархии с лидером во главе. Положение лидера обнаруживалось чаще всего в мелочах: ему уступали дорогу при входе, оставляли лучшее место или же он сам выбирал это место и "сгонял" с него нижестоящего самца. Для доказательства своего доминирующего положения горилла не предпринимает почти никаких действий. Обычно нижестоящий просто уходит с дороги при приближении лидера, или достаточно бывает одного взгляда последнего в его сторону. Самый явный жест лидера — это легкое похлопывание нижестоящего животного тыльной стороной ладони по плечу.

А братья Рейнольде в отчете о поведении шимпанзе в лесах Будонго сообщают следующее:

Если и были какие-то различия в статусе между отдельными шимпанзе, то они составляли, может быть, какую-то долю процента от остальных моделей наблюдаемого поведения. Мы не встречали признаков линейной иерархии ни среди самцов, ни среди самок; мы не видели, чтобы кто-то из самцов имел исключительные права на бегущую самку, и постоянного лидера в группе тоже не обнаружили.

Т. Роуэлл в книге о павианах высказывается против общей концепции лидерства. Он утверждает, что "иерархическое поведение тесно связано с возникающими стрессовыми ситуациями различного рода; в подобных ситуациях нижестоящее по иерархии животное первым проявляет неблагополучные психологические симптомы (например, более слабую выносливость в случае болезни). И коль скоро иерархическую структуру (ранг) определяет подчиненное поведение, а не доминирующее, как это принято считать, то можно рассматривать стресс как фактор, влияние которого зависит от индивидуальной конституции животного, и тогда понятно, что стресс одновременно вызывает такие изменения в поведении (покорность), которые и определяют установление иерархической социальной организации".

На основании своих исследований Роуэлл пришел к убеждению, что "иерархическая система устанавливается и сохраняется главным образом благодаря проявлениям покорности нижестоящих животных, а не как результат целенаправленных действий вышестоящих по укреплению своего лидерства".

Сходную мысль мы обнаруживаем у В. А. Мэзона, который вел наблюдения за шимпанзе.

Я хочу заметить, что выражениями "лидерство" и "подчинение" просто принято обозначать тот факт, что шимпанзе часто относятся друг к другу, как пугливые к пугающим. Конечно, можно предполагать, что внутри группы более крупные, сильные, неугомонные и воинственные особи (которые любого могут устрашить) имеют в целом групповой лидерский статус. Может быть, это объясняет тот факт, что на воле взрослые самцы обычно занимают командное, доминирующее положение по отношению к взрослым самкам, которые, в свою очередь, "командуют" молодыми. Но, кроме этих наблюдений, ничто больше не доказывает, что абсолютно все шимпанзе живут в иерархически организованных структурах. И тем более нет убедительных доказательств того, что у животных существует самостоятельное стремление к социальному лидерству. Шимпанзе отличаются своенравием, они импульсивны и жадны, и уже эти черты дают достаточно оснований для развития отношений лидерства—подчинения (так что вряд ли есть необходимость искать еще какие-то собственно социальные мотивы формирования иерархической структуры).

Таким образом, лидерство—подчинение следует считать всего лишь одним из аспектов взаимоотношений между двумя индивидами, а в социальных отношениях — естественным сопутствующим явлением.

Итак, на лидерство, если оно вообще имеет место, распространяется тот же самый вывод, который я сделал в отношении проблемы территориальности. Оно имеет функцию сохранения мира и единства в группе и препятствует ссорам, грозящим перейти в серьезную схватку. Человек, у которого этот инстинкт отсутствует, заменяет его договорами, правилами приличий и законами. Человек часто описывал иерархическую организацию животных как пародию на свою собственную систему: "властвующий босс" ведет себя как вождь, освещая своим блеском всех нижестоящих. Это правда, что у обезьян авторитет лидера часто держится на страхе, который он внушает другим членам стаи. Но у человекообразных (какими являются шимпанзе) авторитет вожака часто опирается вовсе не на страх перед наказанием со стороны сильнейшего, а на его компетентность и умение повести за собой всю стаю. Мы уже приводили пример из книги Корт-ланда, когда старый седовласый шимпанзе, благодаря опыту и мудрости, играл роль лидера, несмотря на физическую слабость.

Какое бы место ни занимало лидерство в жизни животных, ясно одно: право на эту роль лидер должен заслужить и постоянно подтверждать — это значит, что он снова и снова должен доказывать сородичам свое превосходство в силе, уме, ловкости или других качествах, которые сделали его лидером.

Хитроумный эксперимент Дельгадо с маленькими обезьянами показал, что лидер утрачивает свое доминирующее положение, если он хоть на мгновение потеряет те качества, которыми отличался от других.

Зато в человеческой истории все наоборот: как только в обществе был легитимирован институт лидерства, которое не опирается на личную компетентность, стало необязательным, чтобы властвующий (вождь) постоянно проявлял свои выдающиеся способности; более того — пропала необходимость, чтобы он вообще был наделен какими-либо выдающимися качествами. Социальная система воспитывает людей таким образом, что они оценивают компетентность лидера по званию, униформе или еще бог знает по каким признакам; и пока общество опирается на подобную символику, средний гражданин не осмелится даже усомниться в том, что король не голый.

Агрессивность других млекопитающих

Не только приматы малоагрессивны, но и другие млекопитающие, хищники и нехищники, проявляют не столь высокий уровень деструктивности, как следовало бы ожидать, если бы гидравлическая теория Лоренца была верна.

Даже у наиболее агрессивных — крыс — агрессивность не достигает того уровня, на который нас настраивают примеры Лоренца. Салли Каригар привлекает наше внимание к другому эксперименту с крысами, который (в отличие от эксперимента Лоренца) четко показывает, что суть дела надо искать не во врожденной агрессивности крыс, а в определенных внешних обстоятельствах, от которых зависит большая или меньшая степень разрушительного характера отдельной особи.

После Лоренца Штайнигер проделал следующий эксперимент. В огромный загон он посадил подвальных крыс, собранных из разных мест, создав им почти естественную среду обитания. Сначала было такое впечатление, что отдельные особи побаиваются друг друга; у них не было воинствующих настроений, но при случайных встречах они могли покусать друг друга, особенно если их сгоняли к одной стене и они торопились, налетая друг на друга[90].

Крысы у Штайнигера вскоре разбились на два лагеря и начали кровавую битву; бой был смертельным, пока не осталась одна-единственная пара. Их дети и внуки создали большую семью (или социум), которая уничтожала любую чужую крысу, запущенную в их среду обитания.

Одновременно и параллельно с этим экспериментом Джон Б. Колхаун из Балтимора также изучал поведение крыс. Первоначальная популяция Штайнигера состояла из 15 крыс, а Колхаун взял 14 крыс, также чужих, не связанных друг с другом. Но их загон был в 16 раз больше, чем у Штайнигера, и вообще лучше обустроен. Например, в нем были норы, лазы и другие убежища, которые бывают в естественных условиях жизни крыс.

27 месяцев шло наблюдение из башни, установленной в середине загона, и все факты подробно записывались в дневник. После нескольких стычек в период обживания пространства все крысы разделились на две большие семьи и никто больше не пытался ущемить другого. Нередко кое-кто начинал без причины бегать взад-вперёд, а у некоторых это случалось так часто, что приходилось "охлаждать их пыл"[91].

Выдающийся исследователь агрессивности животных Дж. П. Скотт писал, что в противоположность позвоночным членистоногие очень агрессивны. Это доказывается на примере жесточайших схваток между омарами, а также на многочисленных примерах коллективно живущих насекомых, у которых самки набрасываются на самцов и поедают их (как у некоторых видов пауков, а также у ос и др.). Среди рыб и рептилий также часто встречаются агрессоры. Вот что пишет Скотт:

Сравнение физиологических оснований агрессивного поведения животных дает интересные результаты; главный вывод состоит в том, что первичный стимул к бою поступает извне — а это означает, что не существует никаких спонтанных внутренних стимулов, которые побуждали бы животное к нападению, независимо от условий его окружения. Следовательно, "агонистическое" поведение характеризуется совершенно иными специфическими факторами (физиологическими и эмоциональными), чем сексуальное поведение или поведение, связанное с приемом пищи...

В естественных условиях жизни животных вражда и агрессия в смысле деструктивного, трудно корректируемого сопернического поведения практически не встречаются (Курсив мой. — Э. Ф.).

А в отношении специфической проблемы внутренней спонтанной стимуляции агрессивности, которую провозгласил К. Лоренц, у Скотта мы читаем:

Все добытые в исследованиях данные указывают, что у более высокоразвитых позвоночных, включая человека, источник, стимулирующий агрессивность, находится снаружи; и нет никаких доказательств существования спонтанной внутренней стимуляции. Эмоциональные и физиологические процессы, состояния организма лишь усиливают и продлевают реакцию на стимул, но сами ее не вызывают[92].

Есть ли у человека инстинкт "Не убивай!"?

Одним из важнейших звеньев в цепи рассуждений Конрада Лоренца о человеческой агрессивности является его гипотеза о том, что у человека, в отличие от хищника, нет никаких инстинктивных преград против убийства себе подобных; в объяснение этому он предполагает, что человек, как и все прочие нехищники, не располагает опасным естественным оружием (как когти, яд и другие средства) и потому внутреннее противостояние убийству ему было не нужно; и лишь создание искусственного оружия поставило в повестку дня вопрос о том, что отсутствие инстинкта "Не убивай!" представляет серьезную угрозу для мира. Однако надо проверить эту гипотезу. Действительно ли у человека нет внутренних преград против убийства?

Человек на протяжении своей истории так часто убивал, что на первый взгляд действительно трудно представить, что какие-то преграды убийству вообще существуют. Поэтому вопрос надо сформулировать более корректно: есть ли у человека нечто внутри, что мешает ему убить живое существо (человека или животное), с которым он более или менее знаком или связан какими-нибудь эмоциональными узами, т. е. кого-то не совсем "чужого".

Есть много доказательств того, что на этот вопрос следует ответить утвердительно: да, у человека есть такое внутреннее "Не убивай!", и доказано, что акт убийства влечет за собой угрызения совести.

Нет сомнения, что в формировании внутренней преграды к убийству определенную роль играет человеческая привязанность к животным и сочувствие к ним; это легко подметить в повседневной жизни. Очень многие заявляют, что не в состоянии убить и съесть животное, которое они вырастили и полюбили (кролика, курицу и т. д.). Есть люди, которым подобная мысль кажется отвратительной (убить и съесть), но те же самые люди, как правило, спокойно и с удовольствием съедят такое животное, если не были с ним знакомы. Так что существует еще и другой вид преграды к убийству животного: трудно убить его не только в том случае, когда есть какая-то личная связь с ним, но и в том, когда человек идентифицирует его просто с живым существом[93].

Возможно, что возникает осознанное или неосознанное чувство вины в связи с разрушением жизни, особенно если убитое животное до этого было нам знакомо, — эта тесная связь с животным и потребность проститься проявляется весьма ярко в ритуальном культе медведя у охотников эпохи палеолита. Чувство единства всего живого нашло выражение в нравственном сознании индийцев, а затем и в известной заповеди индуизма, запрещающей убивать животных.

Не исключено, что внутренний запрет на убийство человека также опирается на ощущение общности с другими людьми и сочувствие к ним. И здесь не следует забывать, что примитивный человек не идентифицировал себя с "чужим" (т. е. с индивидом, не принадлежавшим к его группе), он в нем не видел собрата, а воспринимал его как "что-то постороннее". Поэтому в примитивных обществах, как известно, убить своего, члена своей группы — это было тяжелейшее нравственное испытание, никто на это не соглашался; здесь одна из причин, по которой даже за тяжелейшее преступление человека не убивали, а изгоняли из общества. (Пример тому дает наказание Каина в Библии.)

Но нам нет необходимости ограничивать себя примерами из жизни примитивных народов. Даже в высокоцивилизованной культуре Древней Греции рабы не считались людьми в полном смысле слова.

И такой же феномен имеет место в современном обществе. В период войны каждое правительство пытается вызвать в своем народе такое отношение к врагу, как к "нечеловеку". Их называют кличками, приклеивают ярлыки. Так, в первую мировую войну англичане в пропаганде называли немцев "гуннами", а французов — "бошами". Такое отмежевание от врага достигает своей высшей точки, когда у противника — другой цвет кожи. Массу примеров этому мы находим во вьетнамской войне, когда американские солдаты чаще всего не испытывали никакого сочувствия к вьетнамцам, называли их "gooks" и даже слово "убивать" заменили на слово "устранить". Лейтенант Келли, который обвинялся в уничтожении десятков мирных жителей (стариков, женщин и детей) и был признан виновным, заявил в свое оправдание, что он и не считал вьетнамцев людьми, что никто его не учил видеть в солдатах "Вьетконга" человеческие существа, что в армии существовало лишь понятие "противник". Является ли такой аргумент достаточным оправданием — уже не наш вопрос. Ясно одно: это сильный аргумент, потому что он правдив и выражает основное отношение американских солдат к вьетнамским крестьянам. То же самое делал Гитлер, когда обозначал политических противников словом "Untermenschen" (низшие, люди второго сорта).

Итак, это стало почти правилом: чтобы облегчить своим воинам душу и дать им "право" на уничтожение противника, им прививают чувство отвращения к нему, как к "не-человеку".

Другой способ "деперсонификации" человека — это разрыв всех активных отношений с ним. Такое случается постоянно, когда речь идет о психической патологии, но ведь то же самое может случиться и с человеком, который не болен. В этом случае объектом агрессии может стать кто угодно; агрессору это безразлично, он просто эмоционально отделяет себя от него. Другой перестает быть для него человеком, а становится "предметом с другой стороны", и при этих обстоятельствах исчезает преграда даже для самой страшной формы деструктивности. Клинические исследования часто подтверждают гипотезу, что деструктивная агрессивность в большей части случаев бывает связана с хронической или сиюминутной атрофией чувств. Каждый раз, когда другое человеческое существо перестает восприниматься как человек, может иметь место акт жестокости или деструктивности в любой форме. Вот простой пример. Если бы индуист или буддист (искренне и глубоко верящий и чувствующий сопричастность ко всему живому) увидел, как обычный современный человек, не моргнув глазом, убивает муху, он мог бы оценить это поведение как акт настоящей бесчувственности и деструктивности. Но он был бы при этом не прав. Ибо люди чаще всего не считают муху чувствующим существом и потому воспринимают ее как противную "вещь", помеху. Такие люди не являются жестокими, хотя и имеют, быть может, ограниченные представления о "живых существах".

VII. ПАЛЕОНТОЛОГИЯ

Является ли человек особым видом?

Нельзя забывать, что данные Конрада Лоренца имеют отношение к внутривидовой агрессивности, т. е. сам Лоренц имеет в виду вражду между животными одного и того же вида. Тогда возникает вопрос: можем ли мы быть уверены, что в межличностных отношениях люди действительно чувствуют себя как "собратья" по виду и потому проявляют реакции, определенные генетическим кодом как "реакции на представителя своего вида"? Или же все обстоит совсем иначе? Разве мы не знаем, что у примитивных народов любой человек из другого племени или даже из соседней деревушки считался совершенно чужим, почти нечеловеческим существом и не заслуживал никакого сочувствия? Только в процессе социальной и культурной эволюции расширилось число тех, кого принято считать живыми существами. Так что явно есть основания полагать, что человек вовсе не считает представителями своего вида всех себе подобных, ибо способность распознать в другом существе человека не дана ему от рождения; инстинкты и безусловные рефлексы не помогают ему мгновенно распознать собрата, как это делают животные (по запаху, цвету или форме тела). А ведь эксперименты показывают, что даже животные иногда ошибаются в таких случаях.

Именно потому, что человек хуже всех живых существ вооружен инстинктами, ему не так легко удается распознать, идентифицировать своих собратьев, как животным. Для него играют роль другие признаки — речь, одежда, обычаи и нравы. То есть отделить "своего" от "чужого" человеку позволяют критерии скорее психического, чем физического, характера. Следствием этого становится тот парадокс, что ввиду отсутствия соответствующего инстинкта у человека вообще слабо развито "чувство рода", "сопричастности", "братства", ибо чужого он ощущает как представителя другого биологического вида. Иными словами, сама принадлежность к человеческому роду делает человека таким бесчеловечным.

Если эти рассуждения верны, то теория Лоренца "трещит по швам", ибо все ее утонченные конструкции и умозаключения имеют в виду агрессивные взаимодействия между членами одного и того же биологического вида. А в таком случае перед нами стояла бы совсем другая проблема — проблема врожденной агрессивности живых существ по отношению к представителям других видов. Но в смысле этой межвидовой агрессивности существуют неопровержимые и многочисленные доказательства, что она не имеет генетической программы и проявляется у хищников лишь в тех случаях, когда животное чувствует опасность. Может быть, тогда стоит поддержать гипотезу о генетической связи человека с хищниками? Что лучше звучит: "человек человеку — овца" или "человек человеку — волк"?

Является ли человек хищником?

Что указывает на наличие у человека хищников-предков? Первый человекообразный (Hominid), которого мы могли бы отнести к своим предкам, — это рамапитек, живший более 14 млн. лет тому назад в Индии[94]. По форме черепа рамапитек близок к другим гоминидам и гораздо больше похож на человека, чем на современную человекообразную обезьяну. И хотя мы знаем, что он не был чистым вегетарианцем, а в дополнение к растительному рациону потреблял также и мясо, тем не менее вряд ли кому придет в голову считать его хищником.

Самые ранние человекообразные останки, которые нам известны по рамапитеку, принадлежали виду Australopithecus robustus и более развитому Australopithecus africanus, которого нашел Раймонд Дарт в Южной Африке в 1924 г.; считается, что его возраст — более двух миллионов лет. Этот австралопитек стал предметом многочисленных споров. Большинство палеоантропологов согласились, что все австралопитеки являются гоминидами, хотя некоторые, например Пилбим и Симоне, полагают, что в случае с Australopithecus africanus речь уже идет о первом человеке.

В дискуссии об австралопитеках огромную роль играет тот факт, что они уже применяли орудия труда, а это является главным доказательством того, что речь идет о человеке или, по крайней мере, о его предке. Правда, Льюис Мэмфорд очень убедительно настаивает, что для идентификации человека, как такового, недостаточно обнаружить орудия труда и что эта ошибочная точка зрения, скорее всего, связана с нашей современной переоценкой роли техники. После 1924 г. были обнаружены новые останки, но по вопросу об их классификации среди ученых так же мало единства, как и по вопросу о том, был ли австралопитек мясоедом-охотником или производителем орудий труда[95]. И все же мнение большинства исследователей совпадает в одном: что австралопитек был всеядным, о чем свидетельствует разнообразие его пищи. Кэмпбелл приходит к выводу, что австралопитек ел все: рептилий, птиц, маленьких млекопитающих (например, грызунов), червей и фрукты. Он раздирал маленьких животных, которых мог добыть без оружия (и без специальных усилий). Охота же предполагает совместные усилия, наличие соответствующей техники, следы которой относятся к гораздо более позднему времени; и с этим временем как раз совпадает появление человека в Азии (около 500 тысяч лет до н. э.).

Однако был ли австралопитек охотником или не был, это не может изменить того безусловного факта, что гоминиды (как и их предки из человекообразных обезьян) не были хищниками с физиологическими и морфологическими признаками хищных мясоедов (как волки или львы). Но, несмотря на бесспорные факты, кое-кто из ученых предпринял попытку представить австралопитека как своего рода палеонтологического "Адама", который привнес в человеческий род первородный грех деструктивности; эту идею отстаивает не только склонный к драматизму Ардри, но и такой серьезный исследователь, как Д. Фриман, который говорит об австралопитеках как об этапе "приспособления к мясоедству, кровопролитию, а также к хищническим, каннибальским наклонностям и привычкам... Так, палеоантропология в последнее десятилетие создала филогенетические основания для выводов, о которые споткнулись психоаналитики в своих исследованиях человеческой природы". И в заключение Фриман подводит итог: "В целом антропологи могут согласиться, что натура человека, а в конечном счете и вся человеческая цивилизация своим существованием обязаны необходимости приспосабливаться к хищникам, как это имело место с австралопитеком-мясоедом в Южной Африке в период плейстоцена".

В дискуссии, которая развернулась после его сообщения, Фриман несколько утратил свою уверенность, говоря: "В свете новых палеоантропологических открытий возникла гипотеза, что некоторые аспекты человеческой натуры (в том числе, вероятно, жестокость и агрессивность) находятся в какой-то связи со специфически хищнической адаптацией к мясоедству, которая была характерна для эволюции гоминидов, а в период плейстоцена имела решающее значение. Эта гипотеза, по-моему, заслуживает серьезной проверки (и именно научной, а не эмоциональной аргументации), ибо она касается вещей, о которых мы пока еще почти ничего не знаем" (Курсив мой. — Э. Ф.). То, что в докладе фигурировало как факты (которые с точки зрения палеоантропологии позволяют делать ретроспективные выводы о человеческой агрессивности), в дискуссии превратилось в довольно скромную "гипотезу, которая заслуживает проверки".

Исследования такого рода с самого начала имели недостаточную точность и ясность из-за смешения понятий "хищник", "мясоед", "охотник" и других, по поводу которых Фриман и многие другие авторы допускали массу путаных рассуждений."

В зоологии понятие "хищник" имеет строгую научную дефиницию. К ним относятся семейства кошачьих, гиен, собак и медведей; их признаки — сильные клыки, а также острые когти. Хищник добывает себе пропитание, убивая и поедая других животных. Его поведение генетически запрограммировано, а обучение играет второстепенную роль. Кроме того, агрессивность у хищников имеет, как уже упоминалось, совершенно иную неврологическую основу, нежели защитная (оборонительная) агрессивность[96].

Хищники едят только мясо. Но не все мясоеды — хищники. Поэтому всеядные, которые едят и растительную, и мясную пищу, не относятся к разряду Camivora. И Фриман отдает себе отчет в том, что понятие "употребляющий в пищу мясо" в отношении поведения гоминидов имеет совершенно иное значение, чем по отношению к тем видам, которые принадлежат к разряду Camivora (Курсив мой. — Э. Ф.). Но тогда зачем называть гоминидов мясоедами вместо того, чтобы отнести их к всеядным? А смешение понятий ведет к тому, что в голове читателя возникает следующее отождествление: тот, кто ест мясо, = мясоед = хищник.

Следовательно, гоминидный предок человека был хищником, который был наделен агрессивным рефлексом в отношении всех живых существ, включая человека. Следовательно, человеческая деструктивность имеет генетическое (врожденное) происхождение, и Фрейд был прав. Quod erat demostrandum![97]

Наши знания об австралопитеке не идут дальше того, что он был всеяден, что в его рационе более или менее важную роль играло мясо, для добывания которого он убивал маленьких животных. Однако питание мясом еще не превращает животное (в том числе гоминида) в хищника. Кроме того, в последнее время большинство специалистов (в том числе и сэр Джулиан Хаксли) признали тот факт, что способ питания (растительный или мясной) не имеет никакого отношения к проблеме возникновения агрессии.

Во всяком случае, нет ни единого основания считать, что ответственность за "хищнические" наклонности человека можно возложить на гены австралопитека, ибо не доказан ни тот факт, что у него самого были инстинкты хищника, ни тот, что именно он является предком человека.

VIII. АНТРОПОЛОГИЯ[98]

В этой главе я поместил подробнейший материал о представителях человечества разных времен и народов: от примитивных охотников и собирателей до современных инженеров, от земледельцев эпохи неолита до представителей урбанистических цивилизаций XX в. Таким способом я решил предоставить читателю возможность самому судить, что верно, а что нет, подтверждают ли данные исходный тезис: чем примитивнее человек, тем он агрессивнее. Во многих случаях речь идет об открытиях младшего поколения антропологов, сделанных в последнее десятилетие, и это очень важно подчеркнуть, ибо большинство дилетантов довольствуется устаревшими и весьма противоречивыми представлениями по этим вопросам.

"Человек-охотник" — это ли Адам антропологии?

Если ответственность за врожденную агрессивность человека нельзя возложить на хищнический характер гоминидов, то, быть может, существует какой-нибудь человеческий предок — доисторический Адам, несущий ответственность за "грехопадение" человека? Эту идею выдвинул и свято в нее верит Уошберн — крупнейший авторитет в этой области знания; и все сотрудники его института считают, что таким "Адамом" был человек-охотник.

Уошберн опирается на следующую предпосылку: раз человек 99% своей истории занимался охотой, то и сегодня все в нем может быть соотнесено с тем древним человеком-охотником: не только физиология, но и психология и даже привычки.

Весь наш интеллект, наши эмоции, интересы, а также основы нашей социальной жизни — все это в известном и даже весьма реальном смысле является результатом эволюции и приспособления человека к процессу охоты. И когда антропологи говорят о единстве человечества, то это означает, что законы естественного отбора среди охотников и собирателей действовали повсюду одинаково, и вследствие этого популяции Homo sapiens, по сути дела, повсюду сохранили общие черты[99].

Поэтому главный вопрос состоит в следующем: в чем суть "психологии охотника"? Уошберн называет ее "психологией мясоеда" и считает совершенно сложившейся к середине эпохи плейстоцена, т. е. около 500 тысяч лет назад.

Мировоззрение первых людей-мясоедов, вероятно, сильно отличалось от их вегетарианских собратьев. Вегетарианцев почти не интересовали другие животные (не считая тех, которые составляли для них угрозу), поэтому круг их знаний был невелик. А потребность в мясе заставляет зверя осваивать больше знаний, изучая привычки многих животных. Так, психология и территориальные привычки человека сильно отличаются от психологии обезьян всех видов.

За 300 тысяч лет (а может быть, этот срок гораздо больше) любопытство и агрессивность мясоеда привели к любознательности и определили его стремление к лидерству. Такая психология мясоедства уже в полной мере была развита к периоду среднего плейстоцена, и, вероятнее всего, "точкой отсчета" хищничества можно считать австралопитека.

Уошберн отождествляет "психологию мясоеда" с тягой к убийству и способностью получать от этого удовольствие. Он пишет: "Человек получает удовольствие, охотясь на других животных. И если это естественное влечение не перекрывается настойчивым и целенаправленным воспитанием, то люди получают истинную радость от охоты и убийства. Многие цивилизации (культуры) делают из пыток и страданий спектакль и развлечение для публики" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Уошберн настаивает, что "человек обладает психологией мясоеда. И потому его легко приучить к убийству и трудно отучить убивать или развить привычку избегать убийства. Многим людям доставляет наслаждение убивать животных, смотреть на страдания других людей и т. д. Потому у многих народов распространены публичные наказания, казни, пытки".

Оба последних суждения молчаливо предполагают, что в психологию охотника входит не просто убийство, но и жестокость. Какие же, интересно, аргументы приводит Уошберн в доказательство якобы врожденной тяги к жестокости и убийству? Один из его аргументов приравнивает убийство к спорту (при этом он говорит "убивать" из спортивного интереса, а не "охотиться", что было бы корректнее). Он пишет: "Вероятно, легче всего это доказывается тем, что человек тратит массу сил, чтобы сохранить убийство ради спортивного интереса. В былые времена король и его придворные содержали специальные парки, где проводили время, занимаясь «убийством» для развлечения; и сегодня правительство США тратит миллионы долларов, чтобы раздобыть дичь и предоставить ее в распоряжение охотников".

Еще один подобный пример: "Люди применяют легчайшие спиннинги, чтобы продлить безнадежную битву рыбы, а рыболову продлить ощущение собственного превосходства и умения".

Уошберн многократно подчеркивает, что война имеет свою притягательную силу:

И до недавнего времени к войне относились точно так же, как к охоте. В других человеческих существах человек просто видел опасную дичь. Война в истории человека занимала слишком большое место, чтобы она не могла быть удовольствием для участвующих в ней мужчин. Лишь в новое время в свете кардинальных изменений в условиях и характере войн люди начали протестовать против этого института, как такового, заявляя о недопустимости такого пути решения политических вопросов.

И, подводя итоги, Уошберн констатирует:

О том, насколько глубоко заложена в человеке биологическая тяга к убийству и насколько эта тяга естественна для человеческой психологии, красноречиво свидетельствует опыт воспитания мальчиков и тот интерес, который они проявляют к охоте, рыбной ловле и военным играм. Ведь эти способы поведения не обязательны, но они легко усваиваются, доставляют удовлетворение и во многих культурах имеют высокий социальный статус. Проявить ловкость в убийстве и получить от этого удовольствие — такие образцы поведения прививаются детям в играх, которые готовят их к их взрослым социальным ролям.

Утверждение Уошберна о том, что жестокость и убийство доставляют многим людям удовольствие, означает только одно: существуют садистские личности и садистские цивилизации; однако это вовсе не значит, что нет других, несадистов, так что речь может идти о необходимости изучения этого феномена. Например, установлено, что садизм встречается чаще среди людей, переживающих фрустрацию, а также в социальных классах, которые чувствуют свое бессилие и получают мало радости в жизни (как это, к примеру, наблюдалось в Древнем Риме, когда низшие классы компенсировали свое социальное бессилие и материальную нищету, наслаждаясь жесточайшими зрелищами). И такой же психологический механизм определил поведение среднего класса Германии, из которого рекрутировались самые фанатичные последователи Гитлера. Садизм встречается и в среде господствующего класса, особенно когда он чувствует угрозу своему положению и своей собственности. Садистское поведение характерно и для угнетенных групп, жаждущих мести.

Но представление о том, что охота формирует потребность мучить жертву, ничем не обосновано и мало что проясняет. Как правило, охотнику страдание зверя не доставляет никакой радости, и, более того, садист, получающий удовольствие от чужих мучений, будет плохим охотником. Не соответствует действительности и утверждение Уошберна, что примитивные народы занимались охотой из садистских побуждений. Напротив, многое свидетельствует о том, что отношение охотников к убитым животным было сочувственным и что они испытывали чувство вины. Так, охотники эпохи палеолита обращались к медведю, называя его "дедушкой"; возможно, они видели в медведе своего мифического предка. Когда медведя убивали, у него просили прощения. Одним из обычаев была священная трапеза, на которой медведь был "почетным гостем", которому подносили лучшие угощения...[100]

Психология охоты и охотника нуждается в серьезном изучении, но даже в этом контексте можно сделать несколько замечаний.

Прежде всего, необходимо отличать охоту как спорт и развлечение элитарных групп (например, дворянство при феодализме) от всех других форм охоты — от первобытных охотников, крестьян, защищающих своих овец и кур, до отдельных людей, увлекающихся охотой.

"Элитарная охота" удовлетворяет лишь потребность в проявлении своей власти и известной доли садизма, характерного для властвующих элит. Из материалов о такой охоте мы скорее получаем знание о психологии: феодалов, чем о психологии охоты.

Говоря о мотивах первобытных профессиональных охотников и современных охотников-любителей, следует как минимум видеть в них два разных типа. Один уходит корнями в глубину человеческих переживании. В акте охоты человек, хоть на короткое время, чувствует себя снова частью природы. Он возвращается к своему естественному состоянию, чувствует свое единство с животным миром и освобождается от экзистенциального комплекса разорванности бытия: быть частью природы и одновременно в силу своего сознания оказаться по ту сторону природы. Когда человек "гонит зверя", то зверь становится ему своим, они как бы из одной стихии, даже если затем применение оружия разрушит это единство и покажет превосходство человека. И у первобытного человека такое переживание вполне осознанно. Он идентифицирует себя со зверем, когда переодевается в его шкуру, когда видит в нем своего предка и т. д. Современному человеку ввиду его рационально-прагматической ориентации очень трудно достигнуть состояния единства с природой и выразить его словами; но во многих людях потребность в этом ощущении еще жива.

Однако для страстного охотника на первое место выдвигается совершенно иной, хотя и столь же сильный, мотив, а именно получить наслаждение своей собственной ловкостью. В высшей степени странно, что многие современные авторы совершенно упускают из виду этот элемент и сосредоточивают внимание только на акте убийства. Но ведь для охотника важен не только навык владения оружием, но масса других умений и знаний.

Вильям С. Лафлин подробно освещает этот аспект проблемы. Его исходный тезис состоит в том, что охота — это образцовая модель поведения человеческого рода. Правда, Лафлин никогда не называет жестокость или радость убийства частью этой модели доведения, а описывает ее следующим образом: "На охоте все зависит от находчивости и сообразительности, а кто этого не имеет, тот de facto[101] получает наказание. Поэтому охота сыграла такую роль в развитии человеческого рода и его сохранении в границах одного и того же (меняющегося) вида".

Лафлин делает еще одно замечание, имеющее важное значение в свете возможной переоценки роли орудий труда и оружия (для формирования агрессивности):

Охота — это определенно инструментальная система в прямом смысле слова, т. е. в этом акте выполняется целый набор предписанных действий, которые должны привести и ведут к окончательному результату. Вся техническая сторона дела, все эти копья, стрелы, топорики и многие другие предметы, выставленные в музейных экспозициях, не играют существенной роли вне контекста, в котором они применялись. Причем сам контекст важнее, чем эти предметы...[102]

Причины совершенствования охотничьего дела следует искать не в развитии технологий, а в возрастании искусства охотника.

Хотя систематических исследований этой проблемы поразительно мало, все же многое свидетельствует о выдающихся познаниях первобытного человека в области природы. Эти познания охватывали практически весь животный мир: млекопитающие и сумчатые, рептилии и птицы, рыбы и насекомые, а также всевозможные растения — все это входило в сферу интересов древнего человека. В это время были хорошо развиты уже и знания метеорологических явлений, астрономии и многих других аспектов природы (хотя у разных народов приоритетное положение получали разные аспекты знаний...). Я хотел лишь подчеркнуть большое значение этих знаний для структуры поведения охотника, а также для человеческой эволюции в целом... Охотнику просто необходимы были знания о животных (об их физиологии, психологии и привычках); преследуя зверя, он параллельно изучал и запоминал реакции своего собственного организма. Он сначала приручил самого себя, а затем уже обратился к другим живым существам и растениям. В этом смысле охота была настоящей школой обучения всего человеческого рода.

Короче говоря, мотивом для охоты первобытных людей было не желание убивать, а желание учиться и совершенствовать свои умения и навыки, т. е. саморазвитие человека[103] . Аргументация Уошберна, апеллирующая к детским играм в войну и охоте, упускает из виду тот факт, что дети вообще восприимчивы к любым формам деятельности, принятым данной культурой. И считать, что интерес к общепринятым образцам поведения доказывает врожденную радость убийства, — значит демонстрировать завидную наивность в вопросах социального поведения. Кроме того, следует напомнить, что есть целый ряд видов спорта (от борьбы на мечах дзэн до фехтования, дзюдо и карате), где главная заслуга и радость победы состоят не в том, чтобы убить партнера, а именно в том, чтобы продемонстрировать (развернуть) все свои возможности и умения.

Не выдерживает критики и другое утверждение Уошберна и Ланкастера: что каждое человеческое сообщество якобы считало допустимым и желательным убивать представителей других сообществ. Это всего лишь повтор известного клише, взятого из работы Фримана. Как мы увидим далее, на самом деле для первобытных охотников характерны были бескровные войны, целью которых вовсе не было убийство противников. А утверждать, что возмущение институтом войны началось лишь недавно, — значит оставлять без внимания один крупный раздел в истории философии и религии — учение пророков.

Мы, безусловно, отрицаем аргументы Уошберна, но все-таки остается один вопрос: чему могла научить человека охота, какие образцы поведения он вынес для себя из охотничьей жизни. Очень похоже, что именно из охотничьей жизни человек унаследовал такие две модели поведения, как кооперация и распределение. Кооперация (объединение) была практической необходимостью в большинстве охотничьих обществ, и то же самое относится к разделению пищи. В большинстве климатических зон (за исключением Арктики) мясо не выдерживало длительного хранения, да и охота не всегда завершалась удачей. Поэтому сложился обычай делить добычу одного удачливого охотника на все племя. Если согласиться с гипотезой о том, что охотничья жизнь привела к генетическим изменениям, то придется сделать вывод, что у современного человека скорее надо искать врожденный рефлекс к кооперированию и распределению (всем поровну), чем к убийству и жестокости.

К сожалению, история "цивилизации" свидетельствует, что склонность к сотрудничеству и справедливому распределению проявляется у человека, мягко говоря, нерегулярно. И это как раз и объясняется тем, что охотничья жизнь не оставила в человеке генетических следов и рефлекс к совместному труду и распределению во многих культурах был вытеснен рефлексом безмерного эгоизма. И тем не менее еще стоит подумать, а не является ли врожденной тенденция к совместному труду, а также потребность поделиться с другими, которые можно найти во многих обществах (кроме современного индустриального). Ведь даже в условиях современной войны, когда отдельный солдат в общем не чувствует ненависти к врагу, случаи жестокости являются достаточно редкими[104]. Характерно, что большинство людей, которые в мирной жизни не станут рисковать собой ради других или делиться куском хлеба, в условиях войны проявляют эти качества в полной мере. Можно даже пойти еще дальше и предположить, что одним из "привлекательных" факторов войны является возможность проявления тех врожденных человеческих импульсов, которые в нашем современном обществе реально считаются глупостью (хотя на идеологическом уровне эти качества и восхваляются).

Идеи Уошберна о психологии охотника — лишь один пример ангажированности исследователя в пользу теории врожденной деструктивности и жестокости. И в целом, надо сказать, в сфере социальных наук наблюдается высокая степень ангажированности, когда дело касается эмоциональных и актуальных политических проблем. Там, где задеты интересы какой-то социальной группы, объективность уступает место "классовости". А современное общество с его почти безграничной готовностью к уничтожению жизни (ради экономических или политических целей) склонно ставить под сомнение самую возможность добродетели, и потому оно с радостью поддерживает любую версию о врожденной деструктивности и жестокости (лишь бы не говорить о том, что эти качества являются продуктом социального строя).

Первобытные охотники и агрессивность

К счастью, наши знания о поведении охотников основаны не на абстрактных домыслах; мы располагаем большой информацией о примитивных охотниках и собирателях, которые живут и сегодня. И эти материалы показывают, что охота не влечет за собой ни жестокости, ни деструктивности и что примитивные народы гораздо менее агрессивны, чем их цивилизованные собратья.

Спрашивается, можно ли эти знания использовать при анализе жизни первобытных охотников доисторического времени, по крайней мере тех, кого мы знаем как первых представителей нашего вида Homo sapiens sapiens, которые существовали примерно 40-50 тысяч лет назад.

К сожалению, мы очень мало знаем о людях на первой фазе их появления (в том числе о Homo sapiens sapiens на стадии охоты и собирательства). И многие авторы вполне справедливо предостерегают от прямых аналогий между современными примитивными племенами и их доисторическими предками. Но все же, как полагает Д. Мердок, жизнь современных примитивных охотников может пролить некоторый свет на поведение человека эпохи плейстоцена. Этот взгляд Мердока поддержали многие участники симпозиума на тему "Человек-охотник". И даже если мы не допускаем полного отождествления доисторических и современных примитивных охотников, то все равно следует признать:

1. С точки зрения анатомии и нейрофизиологии Homo sapiens sapiens не отличается от современного человека.

2. Наши знания о ныне живущих примитивных народах должны помочь нам разобраться по крайней мере в одной важной проблеме — во влиянии "охотничьего поведения" на социальную организацию и личность. С этой точки зрения анализируя имеющиеся данные о первобытных охотниках, мы неизбежно приходим к выводу, что многие качества, которые были приписаны природе человека, в том числе жестокость, деструктивность и асоциальное поведение, менее всего свойственны "доцивилизованному" человеку. Короче говоря, все то, что составляет суть "естественного человека" Гоббса, у первобытных людей встречается значительно реже!

Прежде чем перейти к анализу этих материалов, хочу привести еще несколько замечаний об охотниках эпохи палеолита. В частности, М. Д. Салинс пишет следующее:

В ходе селективного приспособления к опасностям каменного века человеческое общество преодолело (или оттеснило назад) склонность приматов к эгоизму, лидерству и также к жесточайшему соперничеству. На место вражды пришли кровнородственные отношения, кооперация; солидарность стала важнее сексуальности, а мораль — важнее власти. Преодоление природного начала человеческих приматов имело грандиозное значение на заре человечества, ибо оно обеспечило эволюционное будущее всего вида.

У нас есть прямые данные о жизни доисторических охотников: культ животных, в частности, говорит о том, что приписываемая им врожденная деструктивность — это чистой воды миф. Так, еще Мэмфорд обратил внимание на то, что в наскальной живописи (на рисунках в пещерах), посвященной жизни охотников, не встречается сюжет сражения между людьми[105].

И хотя к аналогиям следует прибегать с известной осторожностью, все же данные о существующих примитивных охотниках и собирателях производят очень большое впечатление. Вот что сообщает нам крупнейший специалист в этой области Колин Тёрнбал:

У двух известных мне групп почти полностью отсутствует физическая или эмоциональная агрессивность, что объясняется отсутствием войн, вражды, наветов, колдовства или шаманства. Я также не убежден, что охота сама по себе является агрессивной деятельностью. Чтобы научиться делать что-то, надо это увидеть. А сам процесс охоты не носит агрессивного характера. И когда человек осознает, что в этом процессе он истощает природные ресурсы, он фактически сожалеет о совершаемом "убийстве". И кроме того, при убийстве такого типа нередко наблюдается явное сочувствие. Лично я из общения с охотниками вынес впечатление, что это очень дружелюбные люди и что, бесспорно, суровый образ жизни, который они ведут, вовсе не позволяет делать вывод об их агрессивности[106].

Никто из участников дискуссии не смог возразить Тёрнбалу. Самое подробное изложение антропологических данных о примитивных охотниках и собирателях мы находим в работе Э. Р. Сервиса "Охотники". В этой монографии рассмотрены все подобные общности за исключением оседлых групп на северо-западном побережье Северной Америки, которые жили в особо благоприятных условиях (с точки зрения природы). Не вошли в монографию также такие объединения охотников и собирателей, которые вымерли после контакта с цивилизацией, и притом так быстро, что мы располагаем весьма ограниченными знаниями о них[107].

Главный признак племени охотников и собирателей — это их кочевой образ жизни, обусловленный способом добычи пропитания и ведущий к слабой интеграции семейных связей внутри социальной группы (племени). В отличие от цивилизованного человека (которому необходимы дом, машина, электричество, одежда и т. д.) у примитивных охотников потребности минимальные: "пища и минимум предметов домашнего обихода".

В каждой семье работа распределяется сообразно возрасту и полу, но постоянного разделения труда нигде не наблюдается. Пища состоит частично из мяса (вероятно, на 1/4), а основную часть составляют семена, коренья, фрукты, орехи и ягоды; их собирают женщины. Меггит пишет: "Преобладание растительной пищи — один из главных признаков хозяйственной жизни охотников, рыболовов и собирателей". Только эскимосы питаются исключительно мясом и рыбой, причем рыбу ловят чаще всего женщины.

Для охоты мужчины объединяются, что является естественным следствием весьма низкой технической оснащенности племенных общностей. "Ввиду простоты технологий и необходимости контроля за окружающей средой многие охотничьи племена имеют в буквальном смысле слова очень много свободного времени". Об экономических отношениях Сервис пишет следующее:

По опыту своей собственной экономической системы мы привыкли считать, что человеческие существа имеют "естественную склонность к торговле и спекуляции". Мы считаем, что отношения между индивидами или группами строятся на принципе получения максимальной прибыли при посредничестве ("дешево купить и дорого продать"). Однако примитивным народам это совершенно несвойственно, скорее наоборот. Они "отказываются от вещей", восхищаются щедростью, рассчитывают на гостеприимство и осуждают бережливость, как эгоизм.

Но самое удивительное состоит в том, что чем труднее их положение (чем больше ценность или дефицит товаров), тем меньше они "экономят" и тем больше поражают своей щедростью. Мы в этом случае имеем в виду формы обмена между людьми, живущими внутри одной общности и находящимися в каких-то родственных связях. В такой социальной общности гораздо теснее поддерживаются узы родства, которыми охвачено значительно больше людей, чем в нашем обществе. Если провести сравнение этих отношений с принципами жизни современной семьи, то мы увидим разительный контраст. Хотя мы "кормим" своих детей, не так ли? Мы "помогаем" нашим братьям и "заботимся" о престарелых родителях. А другие делают то же самое по отношению к нам...

Тесные социальные связи в целом обусловливают дружелюбные чувства, правила приличия в семейной жизни, а нравственная заповедь щедрости определяет способ отношения к вещам, которые играют (сравнительно с нами) малозначительную роль в жизни индивида и племени. Антропологи сделали попытку обозначить такой тип взаимодействия словами "чистый подарок" или "добровольный дар", чтобы подчеркнуть, что речь идет не о сделке, а о таком обмене, в основе которого лежит чувство совсем иного рода, чем в ситуациях торговли. Но эти обозначения не отражают подлинного характера подобного взаимодействия, а, может быть, даже вводят в заблуждение.

Петер Фройхен однажды получил от эскимоса кусок мяса и сердечно поблагодарил его в ответ. Охотник, к удивлению Фройхена, явно огорчился, а старый человек объяснил европейцу, что "нельзя благодарить за мясо. Каждый имеет право получить кусок. У нас не принято быть в зависимости от кого-либо. Поэтому мы не дарим подарков и не принимаем даров, чтобы не оказаться в зависимом положении. Подарками воспитывают рабов, как кнутом воспитывают собак". Слово "подарок" носит оттенок "умиротворения, ублажения, задабривания", а не взаимности. А в племенах охотников и собирателей никогда не произносят слов благодарности, поэтому неприлично назвать кого-либо "щедрым", когда он делится добычей со своими товарищами по стойбищу. В других ситуациях можно назвать его добрым, но не в том случае, когда он делится с другими пищей. Так же точно воспринимаются и слова благодарности, они производят обидное впечатление, словно человек и не рассчитывал на то, что с ним поделятся. Поэтому при подобных обстоятельствах уместно похвалить человека за ловкость в охоте, а не делать намеков на его щедрость.

Особенно большое значение (с экономической и психологической точки зрения) имеет вопрос о собственности. Одно из самых расхожих представлений по этому поводу состоит в том, что любовь к собственности — это врожденная и сущностная черта человека. Но обычно при этом происходит смешение понятий: индивидуальная собственность на орудия труда и личные вещи и частная собственность на средства производства, которая является основой эксплуатации чужого труда. В индустриальном обществе средства производства в основном составляют машины и капитал, вложенный в машинное производство. А в примитивных обществах средства производства — земля и охотничьи угодья.

У примитивных племен никому не закрыт доступ к природным ресурсам — у них нет владельца...

Природные ресурсы, которые находятся в распоряжении племени, представляют коллективную или коммунальную собственность в том смысле, что в случае необходимости вся группа встанет на защиту этой территории. А внутри племени все семьи имеют равные права на свою долю собственности. Кроме того, соседние племена также могут по желанию охотиться на этой территории. Ограничения, видимо, касаются лишь плодоносных деревьев (с фруктами и орехами). Такие деревья обычно закрепляются за отдельными семьями данного племени. Но практически этот факт скорее свидетельствует о разделении труда, чем о разделе собственности, ибо такая мера должна предостеречь от пустой траты времени и сил, которая могла иметь место, если рассредоточенные по большой территории семьи устремились бы все к одному пункту сбора плодов. Ведь плодовые деревья, в отличие от дичи и дикорастущих ягод и трав, имеют достаточно устойчивую "прописку".Но все собранные фрукты и орехи все равно подлежат разделу с теми семьями, которые не собирали урожая, так что никто не должен голодать.

И наконец, к частной собственности относятся предметы индивидуального пользования, принадлежащие отдельным лицам. Оружие, ножи, платье, украшения, амулеты — вот что считается у охотников и собирателей частной собственностью. Но некоторые считают, что даже эти предметы личного пользования не являются частной собственностью в собственном смысле слова, поскольку обладание этими вещами скорее носит функцию разделения труда, чем владения "средствами производства". Обладание подобными вещами только тогда может быть осмыслено как частная собственность, если одни ими владеют, а другие — нет, т. е. когда это обладание может стать основой для эксплуатации. Но в этнографических отчетах такие случаи не описаны, и трудно себе представить, чтобы кто-то из членов рода, нуждаясь в оружии или одежде, не получил бы их от другого более счастливого члена рода.

Социальные отношения между членами охотничьего сообщества отличаются отсутствием "Табели о рангах", даже такого "лидерства", как у зверей, здесь не наблюдается.

Племена охотников и собирателей в плане лидерства более всех других социальных систем отличаются от человекообразных обезьян. Здесь нет ни принуждения, основанного на принципе физического превосходства, нет также и иерархической организации, опирающейся на другие основания (богатство, военная или политическая сила, унаследованные классовые привилегии и т. д.). Единственное устойчивое превосходство связано с признаками возраста и мудрости.

Даже когда отдельные члены племени обладают более высоким статусом и престижем, они выражают свое преимущество совершенно иначе, чем обезьяны. От лиц с более высоким статусом охотники ожидают скромности и доброты (щедрости), а главной наградой для них является любовь и внимание со стороны других членов племени. Например, мужчина может проявить себя как самый сильный, храбрый, ловкий и умный во всём племени. Получает ли он при этом самый высокий групповой статус? Не обязательно. Он получит его только в том случае, если эти качества он поставит на службу интересам племени. Например, если на охоте он убивает больше дичи (и затем сможет отдать ее другим); если он умеет себя вести, а главным достоинством поведения считается скромность. Для простоты можно провести такую параллель. В племени человекообразных обезьян превосходство в физической силе ведет к преимуществу в социальной иерархии, которое дает вожаку больше пищи, "самок" и других благ. А в первобытном человеческом обществе физическое преимущество должно быть поставлено на службу всем остальным членам племени, и тот, кто стремится к лидерству, должен в истинном смысле слова приносить жертву (и получать меньше пищи за более напряженный труд). А в отношении сексуальных радостей он, как и другие мужчины, обычно ограничивается одной женой.

Складывается впечатление, что самые ранние человеческие сообщества одновременно являются и самыми равноправными. Возможно, это связано с тем, что общество первобытного типа ввиду рудиментарного уровня технологий больше других социальных общностей нуждается в кооперации труда. Обезьяны нерегулярно применяют совместные усилия и нерегулярно делятся друг с другом, а люди делают это постоянно — в этом состоит существенное различие между ними.

Сервис описывает характерные для охотников формы авторитета; главная из них — регулирование коллективных действий.

Авторитет осуществляется в форме координации коллективных действий или установления порядка при решении спорных вопросов. Здесь речь идет как раз о "лидерстве". В охотничье-собирательской общности потребности в регулировании коллективных действий многочисленны и многообразны. Как правило, они касаются таких повседневных дел, как перенос стойбища на новое место, совместная охота, а также различного рода столкновения с врагами. Но и здесь, как и в других областях, лидерство охотников отличается от лидерства в более поздних культурах тем, что оно не имеет официального закрепления. Нет постоянного места лидера (конторы), руководство переходит из одних рук в другие сообразно ситуации и характеру необходимых действий. Так, например, старик благодаря своей мудрости и знанию ритуала будет планировать и возглавлять проведение соответствующей церемонии, в то время как на охоте лидером-распорядителем будет обычно более молодой, ловкий и удачливый охотник.

Но самое главное, что в племени отсутствует в обычном смысле слова руководитель, которого мы обычно связываем со словом "главный"[108].

Данные об отсутствии иерархической системы во главе с вожаком заслуживают особого внимания в связи с тем, что практически во всех цивилизованных обществах господствуют стереотипные представления о том, что учреждения социального контроля опираются на исконные формы регулирования жизни, унаследованные человеком от животного мира. Но мы видели, что у шимпанзе существуют отношения лидерства и подчинения, хотя и в очень мягкой форме. А социальные отношения первобытных народов показывают, что человек генетически не является носителем командно-подчиненной психологии. Исследования исторического развития человечества на протяжении пяти-шести тысячелетий убедительно доказывают, что командно-административная психология является не причиной, а следствием приспособления человека к социальной системе. Для апологетов элитной системы социального контроля (когда все контролируется элитным слоем общества) очень удобно считать, что социальная структура возникла как следствие врожденной потребности человека и потому она неизбежна. Однако эгалитарное общество* первобытных народов свидетельствует, что дело обстоит совсем иначе. Возникает острый вопрос: каким образом первобытный человек защищается от асоциальных и опасных членов общины, если в ней отсутствует авторитарная или командно-бюрократическая система? На этот вопрос есть несколько ответов. И прежде всего важно, что поведение регулируется обычаем и этикетом. Ну а если эти регуляторы окажутся недостаточными, какие могут быть применены санкции против асоциального поведения? Обычно наказание состоит в том, что все члены группы отстраняются от виновника ситуации, при встречах не оказывают ему никаких знаков внимания и вежливости; его поведение обсуждают вслух, над ним смеются и в самом крайнем случае его изгоняют из общины. А если кто-либо систематически дурно поступает, нарушая покой не только своей, но и соседней группы (племени), то его собственная группа может принять коллективное решение и убить нарушителя. Такие случаи, разумеется, чрезвычайно редки; обычно, когда возникает сложная проблема, ее решение передается на усмотрение самого старшего и самого мудрого мужчины.

Все эти факты говорят об ошибочности нарисованной Гоббсом картины всеобщей врожденной агрессивности, которая неизбежно привела бы к войне всех против всех, если бы государство не взяло в свои руки монополию власти и наказания и таким образом хотя бы косвенно не удовлетворило индивидуальную жажду мести (расплаты с преступником). Вот что об этом думает Сервис:

Факт остается фактом, что групповые общности не распадаются, даже когда они никак официально не институированы...

И хотя столкновения и войны в таких сообществах сравнительно редки, но их угроза всегда остается (например, когда бывают ссоры между индивидами), и потому все равно нужно иметь средства для сдерживания или предотвращения войны.

В данной общине конфликты между двумя лицами, как правило, улаживает старший родственник соперников. В идеале этот старший должен быть в одинаковой степени родства к обоим (например, дядя или дед), чтобы каждый был уверен в его объективности. Но так, конечно, не всегда получается, и вообще не всегда старший родственник соглашается быть миротворцем. И тогда вся община берет на себя роль третейского судьи, и дело считается решенным, когда объявляется общественное мнение.

Есть еще способ разрешения конфликта — это состязание. Чаще всего оно проходит в форме спортивной борьбы... Так, эскимосская "дуэль" проходит "на рогах" в прямом и переносном смысле, т. е. соперники ударяют друг друга собственными головами. Особенно интересно известное эскимосское соревнование на "словах", или певческая дуэль. Главное оружие здесь — "острословие".

Певческие дуэли имеют цель напрочь искоренить любые конфликты и споры (за исключением убийства). В Восточной Гренландии певческая дуэль может дать человеку полную "сатисфакцию" (равную убийству), если он не отличается физической силой, но обладает таким голосом, что уверен в своей победе. Чтобы понять ситуацию, следует знать, что у эскимосов искусство пения ценится даже выше, чем физическая сила и ловкость: восточные гренландцы, наслаждаясь прекрасным пением, могут забыть даже о причине конфликта.

Певческие соревнования имеют свои правила и ритуалы. Опытные претенденты обычно придерживаются традиционных музыкальных образцов, которые мастер пения умеет донести до слушателей столь совершенно, что вызывает бурю аплодисментов. "Победителя" так и выбирают — им становится тот, кто получил больше "слушательских симпатий" (аплодисментов). Победа в певческом соревновании не дает никакого вознаграждения, кроме престижа. Главное преимущество такого соревнования состоит в том, что оно длится долго и слушатели за это время успевают прийти к единому мнению: кто прав, а кто виноват в конфликте. Обычно каждый знает заранее, какую сторону он поддерживает, но единство общины считается (у этих народов) столь важной целью, что во время длительного соревнования каждый успевает понять, на чьей стороне большинство. Слушательские симпатии проявляются в таких реакциях, как смех, которым встречают стихи соревнующихся. Постепенно смех становится более громким и дружным. И тогда ясно видно, кто победил, а побежденный удаляется "со сцены".

У других охотничьих племен личные соревнования не отличаются такой "куртуазностью", как эскимосские. Некоторые племена предпочитают пускать в ход копье. Дуэль происходит следующим образом:

Спорящие стороны располагаются на площадке на строго установленном расстоянии друг от друга; обвинитель внезапно кидает копье в обвиняемого, а тот пытается избежать ранения (отклониться, отскочить). Публика награждает аплодисментами либо быстроту, силу и точность нападающего, либо ловкость и находчивость обвиняемого. Спустя некоторое время становится ясно, на чьей стороне зрительские симпатии. Когда обвиняемый понимает, что зрители считают его виновным, он перестает увертываться и получает смертельный удар. Если же нападающий видит, что общественное мнение против него, он просто опускает оружие[109].

Можно ли первобытных охотников считать обществом благоденствия?

Серьезные аргументы для понимания проблемы низкого экономического уровня жизни первобытных охотников и для современных взглядов на проблему бедности мы находим у М. Д. Салинса. Его аргументация представляет интерес и для анализа современного индустриального общества. Салинс выступает против распространенного суждения, которое в свое время привело к ошибочной концепции относительно агрессивности первобытных охотников. Ведь долгое время считалось, что в каменном веке жизнь человека была настолько тяжелой, что люди постоянно подвергались опасности голода. Салинс утверждает обратное. Он считает, что первобытные охотники жили в "первом в истории обществе благосостояния (благоденствия)".

Обычно под обществом благосостояния понимается такое устройство жизни, при котором все потребности удовлетворяются легко и без проблем. И хотя мы считаем это состояние исключительным достижением индустриальной цивилизации, на самом деле образцом такого общества может служить община первобытных охотников и собирателей. Но об этом знают только этнографы. Ясно, что потребности удовлетворяются двояким способом: либо ценой увеличения производства, либо ценой снижения потребления... И потому есть два пути к изобилию... например, народ, исповедующий учение Дзэн, может испытать радость не сравнимого ни с чем богатства, каким бы низким ни был официальный уровень жизни. И, по-моему, то же самое можно сказать о первобытных охотниках[110].

И еще одно меткое умозаключение Салинса я не могу не процитировать:

Скудное потребление — это специфическая навязчивая идея эпохи бизнеса, условие, которое все обязаны иметь в виду. Рынок предлагает невероятное изобилие "хороших товаров", но человек не в состоянии их приобрести, ибо на все никаких денег не хватит. Жить в условиях рыночной экономики — это значит переживать двойную трагедию, которая начинается с недостатка, а заканчивается нехваткой... И потому мы обречены на тяжкий труд. И с высоты нашего нынешнего положения мы смотрим назад, на нашего предка-охотника, и думаем: если современный человек, имея такие технические преимущества, не может заработать необходимый для жизни минимум, то каковы же были шансы у голых дикарей с их жалкими луками и стрелами? Поскольку мы, исходя из своих позиций и ценностей, наделили охотников каменными орудиями труда и одновременно буржуазными инстинктами, то их положение изначально кажется нам безнадежный[111].

Скудное потребление не является сущностным признаком технических средств. Скорее это слово употребляется для характеристики отношения между средствами и их использованием (и целями их применения). Например, мы можем предположить, что практической целью охотничьего общества было здоровье племени и для достижения этой цели вполне достаточным вооружением были лук и стрелы. Есть .много доказательств того, что охотники трудились значительно меньше нас и что обеспечение рода пропитанием было для них не мукой, а нормальным занятием, которое доставляло им радость и оставляло много свободного времени для сна и отдыха, чем не может похвастаться ни одна другая общественная система...

Поэтому можно предположить, что охотники были избавлены от погони за изобилием и пребывали в убежденности, что могут "легко удовлетворить" потребности всех своих собратьев. И эта уверенность не покидала их в самых суровых обстоятельствах (эту позицию выражает философия племени пинан с о-ва Борнео: "Если сегодня у нас нет пищи, то мы получим ее завтра").

Выводы Салинса имеют особое значение потому, что он представляет среди антропологов меньшинство, которое не считает обязательным держаться ценностных суждений современного общества. Он показывает, до какой степени социологи искажают картину жизни изучаемых ими племен, а причиной этих искажений является то, что они делают выводы на основе своих представлений о сущности экономики. Так же точно выводы современных антропологов о природе человека ведут к ошибкам, ибо они основаны большей частью на данных из истории цивилизованного человечества.

Война у первобытных народов

Хотя оборонительная агрессивность и жестокость не являются, как правило, причиной войны, но эти черты все же находят выражение в способе ведения войны. Поэтому данные о ведении войн первобытными народами помогают дополнить наши представления о сущности первобытной агрессивности.

Подробный рассказ о войне племени уолбири в Австралии мы находим у Меггита; Сервис считает, что это описание представляет весьма меткую характеристику первобытных войн у охотничьих племен.

Племя уолбири не отличалось особой воинственностью — в нем не было военного сословия, не было профессиональной армии, иерархической системы командования; и очень редко совершались завоевательные походы. Каждый мужчина был (и остается) потенциальным воином: он вооружен постоянно и всегда готов защищать свои права; но в то же время каждый из них был индивидуалистом и предпочитал сражаться в одиночку, независимо от других. В некоторых столкновениях случалось так, что родственные связи ставили мужчин в ряды вражеского лагеря и к одной из таких групп могли случайно принадлежать все мужчины некоторой общины. Но никаких военных командиров, выбранных или передаваемых по наследству должностей, никаких штабов, планов, стратегии и тактики там не было. И если даже были мужчины, отличившиеся в бою, они получали уважение и внимание, но не право командовать другими. Но бывали обстоятельства, когда сражение развивалось так стремительно, что мужчины точно и без промедления вступали в бой, применяя именно те методы, которые вели к победе. Это правило и сегодня распространяется на всех молодых неженатых мужчин.

Во всяком случае, не было причин для того, чтобы одно племя вынуждено было ввязаться в массовую войну против других. Эти племена не знали, что такое рабство, что такое движимое или недвижимое имущество; завоевание новой территории было только обузой для победителя, ибо все духовные узы племени были связаны с определенной территорией . Если и случались изредка небольшие завоевательные войны с другими племенами, то, я уверен, они отличались разве что по масштабу от конфликтов внутри племени или даже рода. Так, например, в битве при Варингари, которая привела к завоеванию водоема Танами, участвовали только мужчины из племени ванаига, и притом не более двадцати человек. И вообще мне не известно ни одного случая заключения военных союзов между племенами ради нападения на другие вальбирийские общины или другие племена.

С технической точки зрения такого рода конфликты между первобытными охотниками можно называть словом "война". И в этом смысле можно прийти к выводу, что человек испокон веков вел войны внутри своего вида и потому в нем развилась врожденная тяга к убийству. Но такое заключение упускает из виду глубочайшие различия в ведении войн первобытными сообществами разного уровня развития и полностью игнорирует отличие этих войн от войн цивилизованных народов. В первобытных культурах низкого уровня не было ни централизованной организации, ни постоянных командиров. Войны были большой редкостью, а о захватнических войнах не могло быть и речи. Они не вели к кровопролитию и не имели цели убить как можно больше врагов.

Войны же цивилизованных народов, напротив, имеют четкую институциональную структуру, постоянное командование, а их цели всегда захватнические: либо это завоевание территории, либо рабов, либо прибыли. К тому же упускается из виду еще одно, быть может самое главное, различие: для первобытных охотников и собирателеи эскалация воины не имеет никакой экономической выгоды.

Прирост населения охотничьих племен так незначителен, что фактор народонаселения очень редко может оказаться причиной завоевательной войны одной общины против другой. И даже если бы такое случилось, то, скорее всего, это не привело бы к настоящей битве. Вероятнее всего, дело обошлось бы даже без борьбы: просто более многочисленная и сильная община предъявила бы свои претензии на "чужую территорию", реально начав там охотиться или собирать плоды. А кроме этого, какая прибыль от охотничьего племени, там и взять-то нечего. У него мало материальных ценностей, нет стандартной меновой единицы, из которых складывается капитал. Наконец, такая распространенная в новое время причина войн, как обращение в рабство военнопленных, на стадии первобытных охотников не имела никакого смысла из-за низкого уровня производства. У них просто не хватило бы сил и средств на содержание военнопленных и рабов.

Общая картина первобытных войн, нарисованная Сервисом, подтверждается и дополняется многими исследователями, которых я еще постараюсь дальше процитировать[112]. Пилбим подчеркивает, что это были столкновения, но не войны. Дальше он указывает на то, что в охотничьих сообществах пример играл более важную роль, чем сила и власть, что главным принципом жизни были щедрость, взаимность и сотрудничество.

Стюарт делает интересные выводы относительно ведения войны и понятия территориальности:

Прошло немало дискуссий по вопросу о собственности на территорию у первобытных охотников (кочевников): были ли у них постоянные территории или источники питания, и если да, то как они обеспечивали защиту этой собственности. И хотя я не могу утверждать однозначно, но считаю, что это было для них нетипично. Во-первых, малые группы, входящие в более крупные общности племени, обычно вступают в перекрестные браки, смешиваются между собой, если они слишком маленькие, или разделяются, если становятся слишком большими. Во-вторых, первичные малые группы не проявляют тенденции к закреплению за собой каких-то специальных территорий. В-третьих, когда говорят о "войне" в таких общностях, то чаще всего речь идет не более чем об акциях мести за колдовство или что-либо в этом роде. Или же имеются в виду длительные семейные распри. В-четвертых, известно, что главный промысел на больших территориях состоял в сборе плодов, но я не знаю ни одного случая, чтобы территорию с плодами кто-либо защищал от нападения. Первичные группы не дрались друг с другом, и трудно себе представить, каким образом племя могло бы созвать своих мужчин, если бы потребовалось объединенными усилиями защитить свою территорию, и что могло бы послужить для этого причиной. Правда, известно, что некоторые члены группы брали в индивидуальное пользование отдельные деревья, орлиные гнезда и другие специфические источники пропитания, но остается совершенно непонятно, каким образом эти "объекты" могли охраняться, находясь друг от друга на расстоянии нескольких миль.

К аналогичным выводам приходит и Н. Н. Терни-Хай. В работе 1971 г. он замечает, что хотя страх, гнев и фрустрация представляют собой универсальные переживания человека, но искусство ведения войны развилось на позднем этапе человеческой эволюции. Большинство первобытных общностей были неспособными к ведению войны, так как у них отсутствовал необходимый уровень категориального мышления. У них не было такого понятия организации, какое совершенно необходимо, если кто-то хочет захватить соседнюю территорию. Большинство войн между первобытными племенами — это вовсе не войны, а рукопашные схватки. Как сообщает Рапопорт, антропологи встретили работы Терни-Хая без особого воодушевления, ибо он раскритиковал всех профессиональных антропологов за отсутствие в их отчетах достоверной информации "из первых рук" и назвал все их выводы о первобытных войнах недостаточными и дилетантскими. Сам он предпочитал опираться на любительские исследования этнологов прошлого поколения, ибо они содержали достоверную информацию из первых рук[113].

Монументальный труд Кейнси Райта содержит 1637 страниц текста, включая обширную библиографию. Здесь дается глубокий анализ первобытных войн, основанный на статистическом сравнении данных о 653 первобытных народах. Недостатком этой работы является преимущественно описательно-классификационный ее характер. И все же ее результаты дают статистику и показывают тенденции, совпадающие с выводами многих других исследователей. А именно: "Простые охотники, собиратели и земледельцы — это наименее воинственные люди. Большую воинственность обнаруживают охотники и крестьяне более высокой ступени, а самые высокопоставленные охотники и пастухи — это наиболее агрессивные люди из всех древних".

Эта констатация подтверждает гипотезу о том, что драчливость не является врожденной чертой человека, и потому о воинственности можно говорить лишь как о функции цивилизационного развития. Данные Райта ясно показывают, что общество становится тем агрессивнее, чем выше в нем разделение труда, что самыми агрессивными являются социальные системы, в которых уже есть деление на классы. И наконец, эти данные свидетельствуют, что воинственности в обществе тем меньше, чем устойчивее равновесие между различными группами, а также между группой и ее окружающей средой; чем чаще нарушается это равновесие, тем скорее формируется готовность воевать.

Райт различает четыре типа войн: оборонительные, социальные, экономические и политические. Под оборонительной войной он понимает такое поведение, которое неизбежно в случае реального нападения. Субъектом такого поведения может оказаться даже народ, для которого война является совершенно нехарактерной (не является частью его традиции): в этом случае люди спонтанно "хватаются за любое оружие, которое подвернется под руку, чтобы защитить себя и свой дом, и при этом рассматривают эту необходимость как несчастье".

Социальные войны — это те, в ходе которых, как правило, "не льется много крови" (похоже на описанные Сервисом войны между охотниками). Экономические и политические войны ведут народы, заинтересованные в захвате земли, сырья, женщин и рабов, или ради сохранения власти определенной династии или класса.

Почти все делают такое умозаключение: если уж цивилизованные люди проявляют такую воинственность, то насколько воинственнее, вероятно, были первобытные

люди[114]. Но результаты Райта подтверждают тезис о минимальной воинственности первобытнейших народов и о росте агрессивности по мере роста цивилизации. Если бы деструктивность была врожденным качеством человека, то должна была бы наблюдаться противоположная тенденция.

Мнение Райта разделяет М. Гинсберг:

Складывается впечатление, что угроза войн в этом смысле усиливается по мере экономического развития и консолидации групп. У первобытных народов можно скорее говорить о стычках на почве оскорбления, личной обиды, измены женщины и т. п. Следует признать, что эти общности по сравнению с более развитыми первобытными народами выглядят очень миролюбивыми. Но насилие и страх перед силой имеют место, и бывают драки, хотя и небольшие. У нас не так уж много знаний об этой жизни, но те факты, которыми мы располагаем, говорят если и не о райской идиллии первобытных людей, то, во всяком случае, о том, что агрессивность не является врожденным элементом человеческой натуры.

Рут Бенедикт делит войны на "социально-летальные" и "нелетальные". Последние не имеют целью подчинение других племен и их эксплуатацию (хотя и сопровождаются длительной борьбой, как это было с разными племенами североамериканских индейцев).

Мысль о завоеваниях никогда не приходила в голову североамериканским индейцам. Это позволило индейским племенам сделать нечто экстраординарное, а именно отделить войну от государства. Государство было персонифицировано в некоем мирном вожде — выразителе общественного мнения в своей группе. Мирный вождь имел постоянную "резиденцию", был достаточно важной персоной, хотя и не был авторитарным правителем. Однако он не имел никакого отношения к войне. Он даже не назначал старшин и не интересовался поведением воюющих сторон. Каждый, кто мог собрать себе дружину, занимал позицию, где и когда ему было угодно, и нередко становился командующим на весь период войны. Но как только война кончалась, он утрачивал всю полноту власти. А государство никак не было заинтересовано в этих кампаниях, которые превращались в демонстрацию необузданного индивидуализма, направленного против внешних племен, но не наносящего никакого ущерба политической системе.

Аргументы Рут Бенедикт затрагивают отношения между государством, войной и частной собственностью. Социальная война "нелетального" типа — это выражение авантюризма, желания покрасоваться, завоевать трофеи, но без всякой цели порабощения другого народа или уничтожения его жизненных ресурсов. Рут Бенедикт делает следующий вывод: "Отсутствие войны — не такая уж редкость, как это изображают теоретики доисторического периода... И совершенный абсурд — приписывать этот хаос (войну) биологическим потребностям человека. Нет уж. Хаос — дело рук самого человека".

Другой известный антрополог, Э. А. Хэбл, характеризуя войны самых ранних североамериканских племен, пишет: "Эти столкновения скорее напоминают « моральный эквивалент войны», как выражается Уильям Джеймс. Речь идет о безобидном отражении любой агрессии: здесь и движение, и спорт, и удовольствие (только не разрушение); да и требования к противнику никогда не выходят за рамки разумных границ". Хэбл приходит к такому же выводу, что склонность человека к войне ни в коем случае нельзя считать инстинктивной, ибо в случае войны речь идет о феномене высокоразвитой культуры. А в качестве иллюстрации он приводит пример с миролюбивыми шошонами и драчливыми команчами, которые еще в 1600 г. не представляли собой ни национальной, ни культурной общности.

Революция эпохи неолита[115]

Подробное описание жизни первобытных охотников и собирателей показывает, что на рубеже 50 тысяч лет тому назад человек, вероятнее всего, не был жестоким деструктивным существом, и потому неправомерно говорить о нем как о прототипе того "человека-убийцы", которого мы встречаем на более поздних стадиях эволюции. Но этого недостаточно. Чтобы понять постепенное превращение человека в эксплуататора и разрушителя, необходимо проследить его развитие в период раннего земледелия, а затем изучить все его превращения: в градостроителя, торговца, воина и т. д.

В одном отношении человек остался неизменным (от Homo sapiens (1/2 млн. лет назад) до человека периода 9 тыс. до н. э.): он жил тем, что добывал в лесу или на охоте, но ничего не производил. Он был в полной зависимости от природы, ничего не меняя вокруг себя. Эти отношения с природой кардинально изменились с появлением земледелия (и скотоводства), которое археологи относят к началу неолита (точнее говоря, к периоду "протонеолита", датируемому 9-7 тыс. до н. э.). Археологи считают, что в этот период земледелие начало развиваться на огромной территории (более тысячи миль) от Западного Ирана до Греции, включая ряд областей Ирака, Сирии, Ливана, Иордании и Израиля, а также Анатолийское плато в Турции. В Средней и Северной Европе развитие земледелия началось гораздо позже.

Впервые человек почувствовал в какой-то мере свою независимость от природы, когда сумел применить находчивость и ловкость для того, чтобы произвести нечто, отсутствующее в природе. Теперь стало возможно по мере роста населения увеличивать площадь обрабатываемой земли и поголовье скота.

Первым большим нововведением названного периода стало культивирование пшеницы и ячменя, которые в этом крае были дикорастущими. Открытие состояло в том, что люди случайно обнаружили: если зерно данного злака опустить в землю, то вырастают новые колосья, а кроме того, для посева нужно выбирать лучшие семена. В дополнение к этому наблюдательный глаз заметил, что случайное скрещивание разных видов зерна приводит к появлению нового сорта, которого не было до сих пор среди дикорастущих злаков. Мы не в состоянии в деталях описать путь развития зерна от дикорастущих злаков до современной высокоурожайной пшеницы. Ибо это был длительный процесс мутации, гибридизации, удвоения хромосом, и потребовались тысячелетия, прежде чем человек достиг сегодняшнего уровня искусственной селекции в сельском хозяйстве. Для человека индустриального века, который привык рассматривать доиндустриальное сельское хозяйство как примитивное, открытия эпохи неолита, вероятно, кажутся ничтожными и не выдерживающими никакого сравнения с техническими новациями наших дней. На самом деле трудно переоценить значение тех первых открытий человека. Когда ожидание первого урожая увенчалось успехом, это вызвало целый переворот в мышлении: человек увидел, что он по своему усмотрению и по своей воле может воздействовать на природу, вместо того чтобы ждать от нее милости. Без преувеличения можно утверждать, что открытие земледелия стало основой научного мышления в целом, в том числе технологического процесса всех будущих эпох.

Вторым нововведением было скотоводство, которое вошло в жизнь почти одновременно с земледелием. Уже в 9 тыс. до н. э. в Северном Ираке стали разводить овец, а около 6 тыс. до н. э. свиней и коров. Скотоводство стало важным источником питания, давая мясо и молоко. Этот богатый и постоянный источник пищи позволил людям перейти от кочевого образа жизни к оседлому, что привело к строительству деревень и городов[116].

В период протонеолита в охотничьих племенах формируется новый тип оседлого хозяйствования, основанный на культивировании растений и приручении животных. Если прежде было принято самые первые следы культурных растений относить к периоду 7 тыс. до н. э., то новые данные говорят о том, что корни их уходят еще дальше (к самому началу протонеолита, около 9 тыс. до н. э.); вывод сделан на основе того, что к 7 тыс. до н. э. культура земледелия и животноводства уже достигла высокого уровня.

Прошло еще два или три тысячелетия, пока человечество сделало еще одно открытие, вызванное необходимостью сохранения продуктов питания, — это гончарное ремесло; люди научились делать горшки (корзины стали плести еще раньше). С изобретением горшка было сделано первое техническое открытие, для которого понадобились знания химических процессов. Трудно отрицать, что "создание первого сосуда стало высоким примером творческого потенциала человека"[117]. Таким образом, в границах раннего каменного века можно вычленить докерамическую стадию, когда еще не было известно гончарное дело, и керамическую стадию. Некоторые старые поселения в Анатолии (например, раскопки Хакилара) относятся к доке-рамическому периоду, а Чатал-Хююк — город с богатой керамической посудой.

Чатал-Хююк — самый развитой анатолийский город эпохи неолита. Когда в 1961 г. археологи раскопали сравнительно маленькую часть города, раскопки сразу дали информацию, чрезвычайно важную для понимания экономических, социальных и религиозных аспектов общества эпохи неолита[118].

С начала раскопок было вскрыто десять пластов, самый глубокий относился к 6500 г. до н. э.

После 5600 г. до н. э. старое поселение Чатал-Хююк было покинуто по неизвестным причинам и на другой стороне реки возник новый город Чатал-Хююк Западный. По-видимому, он просуществовал 700 лет, а затем люди также ушли из него, не оставив никаких следов разрушения или насилия.

Самое удивительное в этом городе — высокий уровень цивилизации. В захоронениях были найдены очень красивые гарнитуры украшений для женщин, а также мужские и женские браслеты. По мнению Мелларта, многообразие найденных камней и минералов говорит о том, что важными факторами экономической жизни города были торговля и разработка полезных ископаемых.

Несмотря на эти признаки высокоразвитой культуры, в социальной структуре отсутствуют элементы, характерные для более поздних стадий развития общества. Так, в частности, там явно отсутствовали классовые различия между богатыми и бедными. Хотя не все дома одинаковы, и конечно, по их размерам и по характеру захоронений можно в определенной степени судить о социальных различиях, Мелларт утверждает, что эти различия "нигде не бросаются в глаза". И когда смотришь чертежи раскопанной части города, то видишь, что здания мало отличаются по размеру (в сравнении с более поздними урбанистическими обществами). Мы встречали у Чайлда указание на то, что в деревнях раннего неолита не было института, старейшин; Мелларт также обращает внимание на этот факт в связи с раскопками Чатал-Хююка. Там явно было много жриц (возможно, и жрецов), но нет никаких признаков иерархического устройства.

Вероятно, в Чатал-Хююке благодаря высокому уровню земледелия были излишки продуктов питания, что и способствовало развитию торговли и появлению предметов роскоши. В более ранних и менее развитых деревнях Чайлд отмечает отсутствие признаков изобилия и полагает, что там было больше равенства (экономического прежде всего). Он указывает, что в эпоху неолита были ремесла; вероятно, можно говорить о домашнем производстве, и притом ремесленническая традиция была не индивидуальной, а коллективной. Члены общины постоянно обменивались опытом друг с другом; так что можно говорить об общественном производстве, возникшем как результат коллективного опыта. Например, посуда определенной неолитической деревни имеет явный отпечаток коллективной традиции.

Кроме того, следует помнить, что в те времена не было проблемы с землей. Если население увеличивалось, молодые люди могли уйти и в любом месте основать самостоятельное поселение. То есть экономические условия не создавали предпосылок для раскола общества на классы и для создания института постоянной власти, в функцию которой входило бы руководство хозяйством. Отсюда — не было организаторов, которые бы за этот труд получали вознаграждение. Это стало возможно значительно позже, когда многочисленные открытия и изобретения привели к такому росту производства, что излишки продукции смогли быть обращены в "капитал", а вслед за этим пришла и эксплуатация чужого труда.

В плане проблемы агрессивности для меня особенно важны два момента. За 800 лет существования города Чатал-Хююк ничто не указывает на то, что там совершались грабежи и убийства (согласно свидетельствам археологов). Но еще более впечатляющим фактом является полное отсутствие признаков насилия (среди сотен найденных скелетов ни один не имел следов насильственной смерти).

Одним из самых характерных признаков неолитических поселений, включая Чатал-Хююк, является центральное положение матери в социальной структуре, а также большая роль религии.

Согласно первобытному разделению труда, мужчины уходили на охоту, а женщины собирали коренья и фрукты. Соответственно открытие земледелия принадлежит женщине, а приручение животных, вероятно, было делом мужчин (в свете того, какую огромную роль играло земледелие на всех этапах цивилизационного развития человечества, можно смело утверждать, что современная цивилизация была основана женщинами).

Только женщина и земля имеют уникальную способность рождать, создавать живое. Эта способность (отсутствующая у мужчин) в мире первобытного земледелия была безусловным основанием для признания особой роли и места женщины-матери. Мужчины получили право претендовать на подобное место, лишь когда они смогли производить материальные вещи с помощью своего интеллекта, так сказать, магическими и техническими способами. Мать была божеством, которое идентифицировалось с матерью-землей; это была высшая богиня религиозного мира, и потому земная мать, естественно, была признана центральной фигурой и в семейной, и в социальной жизни.

Прямым показателем центральной роли матери в Чатал-Хююке является тот факт, что в захоронениях дети всегда лежат рядом с матерью, а не с отцом. Скелет женщины обычно находят под домом, в том месте, где раньше была комната матери и ее кровать. Эта комната была главной и была больше по размеру, чем комната отца. Характерным признаком матриархата является то, что детей всегда хоронили рядом с матерью. Здесь родственные узы связывали детей в первую очередь с матерью, а не с отцом, как это имеет место в патриархальных общественных системах.

Гипотеза о матриархальной структуре палеолита находит окончательное подтверждение благодаря данным о состоянии религии в Чатал-Хююке и других неолитических поселениях в Анатолии[119].

Результаты раскопок произвели подлинный переворот в наших представлениях о первобытной религии. В центре этой религии — и это ее главный признак — стоит образ матери-богини. Мелларт пишет: "Чатал-Хююк и Хакилар доказывают преемственность религии от палеолита до периода древнего мира (в том числе классического), где центральное место занимает образ матери-богини, а затем труднопостижимые образы богинь Кибелы, Артемиды и Афродиты".

Центральная роль матери-богини проявляется в сюжетах барельефов и фресок, найденных при раскопках священных мест. В отличие от находок в других неолитических поселениях, в Чатал-Хююке были не только матери-богини, но и божество мужского рода, символом которого был бык или голова быка (или одни рога). Но это не меняет сути дела, которая состоит в том, что верховное положение как центральное божество занимала Великая Мать. Среди скульптур богов и богинь, обнаруженных при раскопках, большинство составляли женские фигуры. Из 41 скульптуры 33 были, безусловно, женскими, а 8 скульптур с мужской символикой практически все равно следует понимать в их отношении к богине: это либо ее муж, либо сыновья. (А в более глубоких пластах при раскопках были обнаружены исключительно скульптурные фигуры богинь.) И не вызывает сомнения тот факт, что роль матери-богини была центральной: во всяком случае, ни одно изображение женщины не может быть интерпретировано как подчиненное мужчине. И это подтверждают изображения женщин, беременных или рождающих, а также изображения богинь, рождающих быка. (Ср. с типично патриархальным мифом о женщине, сотворенной из ребра мужчины, как Ева и Афина.)

Богиня-Мать часто изображается в сопровождении леопарда, или в одежде из леопардовых шкур, или символически в образе леопарда. Это объясняется тем, что леопард был самым хищным зверем того времени. И такие изображения должны были сделать богиню владычицей диких зверей. Кроме того, это указывает на двойную роль богини: она одновременно была покровительницей и жизни, и смерти. Мать-земля, которая рождает детей, а затем принимает их обратно в свое лоно, когда заканчивается их цикл жизни, вовсе не обязательно мать-разрушительница. Хотя очень редко это имело место (индийская богиня Кали), но подробное исследование этого вопроса увело бы нас в сторону и отняло бы много времени и места.

Мать-богиня в религии неолита не только владычица диких зверей, она и покровительница охоты и земледелия, и защитница всей живой природы.

И наконец, я хочу процитировать конечные выводы Мелларта о роли женщины в обществе эпохи неолита (включая Чатал-Хююк):

В анатолийской религии эпохи неолита весьма примечательно полное отсутствие эротики в барельефах, статуэтках и живописных сюжетах. Половые органы никогда не встречаются в изображениях, и это заслуживает особого внимания, тем более что эпоха позднего палеолита (а также неолит и постнеолит за пределами Анатолии) дает много примеров таких изображений[120]. На этот внешне трудный вопрос очень легко ответить. Когда в искусстве мы обнаруживаем акцентирование эротики, это всегда связано с переносом в искусство половых инстинктов и влечений, присущих мужчине. А коль скоро неолитическая женщина была и создателем религии, и ее центральным действующим лицом, совершенно очевидны причины целомудренности, которыми отмечены художественные изображения, относящиеся к этой культуре. И потому возникла своя символика, при которой изображение грудей, пупка и беременности символизировало женское начало, в то время как мужественность имела такие признаки, как рога и рогатые головы животных. В эпоху раннего неолита (как, например, Чатал-Хююк), очевидно, в процентном отношении было больше женщин, чем мужчин (это подтверждают раскопки). К тому же в новых формах хозяйственной жизни женщина выполняла очень много функций (это до сих пор имеет место в анатолийских селениях) — в этом, безусловно, причина ее высокого социального статуса. Женщина была главным производителем жизни — как земледелец и продолжатель рода, как мать-кормилица детей и домашних животных, как символ плодородия и изобилия. Здесь берет свое начало религия, в прямом смысле слова благословляющая сохранение жизни во всех ее формах. Эта религия говорила о размножении и плодородии, о жизни и смерти, рождении и кормлении — т. е. о возникновении тех ритуалов, которые были органической частью жизни женщины и не имели никакого отношения к мужчине. Так что, вероятнее всего, все культовые действа во славу богини были разработаны женщинами, хотя при этом нельзя исключать и присутствие жрецов-мужчин...[121]

Есть интересные факты, свидетельствующие о социальном устройстве общества эпохи неолита, не имеющем явных следов иерархии, подавления или ярко выраженной агрессивности. Гипотеза о том, что неолитическое общество (по крайней мере, в Анатолии) было в основе своей миролюбивым, становится еще более вероятной в свете того факта, что анатолийские поселения имели матриархальные (матрицентристские) структуры. И причину этому следует искать в жизнеутверждающей психологии, которая, по убеждению Бахофена, характерна для всех матриархальных обществ.

Результаты археологических раскопок неолитических поселений в Анатолии дают исчерпывающий материал для доказательства действительного существования матриархальных культур и религий, о которых заявил Бахофен в своем труде "Материнское право", опубликованном впервые в 1869 г. Только гений мог сделать то, что удалось Бахофену на основе анализа греческой и римской мифологии, ритуалов, символов и снов; практически при полном отсутствии фактических данных он, благодаря своей аналитической интуиции, сумел реконструировать совершенно неизвестную фазу развития общества и религии. (Совершенно независимо от Бахофена к аналогичным выводам пришел американский этнолог Л. Г. Морган при исследовании жизни североамериканских индейцев.) И почти все антропологи (за редким исключением) заявили, что рассуждения и выводы Бахофена не имеют никакой научной значимости. Действительно, только в 1967 г. был впервые опубликован английский перевод его избранных трудов.

Для отрицания теории Бахофена было, вероятно, две причины. Первая состояла в том, что для антропологов, живущих в патриархальном обществе, было почти немыслимо преодолеть социальный и психологический стереотип и представить, что первенство мужчины не является "естественным" и не всегда в истории господствовать и повелевать было исключительной привилегией мужчин (Фрейд по той же самой причине даже додумался до своей концепции женщины как кастрированного мужчины). Во-вторых, антропологи так привыкли доверять только вещественным доказательствам (скелеты, орудия труда, оружие и т. д.),что их невозможно было убедить, что мифы и сказания имеют не меньшую достоверность, чем артефакты. Эта позиция и привела к тому, что силу и глубину теоретического мышления Бахофена попросту не оценили по заслугам. Приведу отрывок, который дает представление о том, как Бахофен понимал дух матриархата:

Чудо материнства — это такое состояние, когда женщину заполняет чувство причастности ко всему человечеству, когда точкой отсчета становится развитие всех добродетелей и формирование благородной стороны бытия, когда посреди мира насилия и бед начинает действовать божественный принцип любви, мира и единения. В заботе о своем еще не родившемся ребенке женщина (раньше, чем мужчина) научается направлять свою любовь и заботу на другое существо (за пределами собственного Я), а все свои способности и разум обращать на сохранение и украшение чужого бытия. Отсюда берут свое начало все радости, все блага жизни, вся преданность и теплота и всякое попечение и жалость... Но материнская любовь не ограничивается своим внутренним объектом, она становится всеобщей и охватывает все более широкий круг... Отцовскому принципу ограничения противостоит материнский принцип всеобщности; материнское чувство не знает границ, как не знает их сама природа. В материнстве берет свои истоки и чувство братства всех людей, сознание и признание которого исчезли с образованием патриархата.

Семья, построенная на принципах отцовского права, ориентируется на индивидуальный организм. В семье же, опирающейся на материнское право, превалируют общие интересы, сопереживание, все то, что отличает духовную жизнь от материальной и без чего невозможно никакое развитие. Мать земли Деметра предназначает каждой женщине вечно рожать детей — родных братьев и сестер, чтобы родина всегда была страной братьев и сестер, — и так до тех пор, пока с образованием патриархата не разложится единство людей и нерасчлененное будет преодолено принципом членения.

В государствах с материнским "правлением" принцип всеобщности проявляется весьма многогранно. На него опирается принцип всеобщего равенства и свободы (который стал основой законотворчества многих народов); на нем строятся правила филоксении (гостеприимства) и решительный отказ от стесняющих рамок любого рода...; этот же принцип формирует традицию вербального выражения симпатий (хвалебные песни родичей, одобрение и поощрение), которая, не зная границ, равномерно охватывает не только родственников, но и весь народ. В государствах с "женской" властью, как правило, нет места раздвоению личности, в них однозначно проявляется стремление к миру, отрицательное отношение к конфликтам... Не менее характерно, что нанесение телесного ущерба соплеменнику, любому животному жестоко каралось... Нет сомнения, что черты мягкой человечности, которые мы видим на лицах египетских статуй, глубоко проникли во все обычаи и нормы жизни матриократического мира[122].

Доисторическое общество и природа человека

Описание образа жизни первобытных охотников и земледельцев (их способа производства, социальной организации и т. д.) представляет интерес в плане понимания психологии людей. Существует целый ряд психологических характеристик, которые занимают важное место в человеческой натуре и которые, по общему мнению, уходят корнями в доисторическую эпоху.

Итак, у первобытных охотников и земледельцев не было ни малейшей нужды накапливать имущество и завидовать тем, кто "имеет больше добра", ибо они не знали частной собственности, а имущественные различия были столь незначительными, что вряд ли могли способствовать формированию чувства зависти. Зато потребность в сотрудничестве, мирном совместном труде диктовалась самими условиями жизни. Не было ни малейшей основы, на которой могло бы развиться желание использовать чужой труд. Абсурдной кажется самая мысль, что в обществе, где отсутствует экономическая и социальная почва для эксплуатации, кто-то может стремиться использовать в своих целях физические и духовные силы другого человека.

Сомнительно, чтобы в таком обществе могла развиться потребность в господстве. Одной из главных черт, фундаментально отличающих первобытные племенные союзы (и, вероятно, также доисторических охотников, отстоящих от нас на 50 тысяч лет) от цивилизованных обществ, является как раз то, что там жизнь людей не определялась отношениями власти (господства и подчинения). Человеческие связи возникали на основе взаимодействия. И если бы там появился человек, обуреваемый жаждой повелевать, он не добился бы никакого успеха в социальной жизни. Даже для развития чувства жадности в ту эпоху не было никаких оснований: ведь производство и потребление оставались всегда на определенном уровне[123]. Можно ли сказать, что факты о жизни первобытных охотников и земледельцев бесспорно доказывают, что в те времена еще полностью отсутствовали такие страсти, как жадность и зависть? Что желание нажиться за чужой счет — это исключительный продукт цивилизации? Я считаю, что для такого обобщенного вывода у нас нет достаточно доказательных эмпирических данных. Да и на уровне теоретических рассуждений вряд ли такое заключение было бы корректным, ибо даже самые благоприятные условия социальной жизни не исключают полностью возможность проявления вышеназванных дурных черт характера на индивидуальном уровне. Однако существует очень большая разница между культурами: в одних системах общественные структуры сами по себе способствуют формированию в людях зависти, жадности и желания жить за чужой счет, а в других эти черты встречают осуждение. В первых системах эти черты становятся частью структуры "социального характера*", это типичный синдром, встречающийся у большинства населения, а в другом типе общества речь идет об индивидуальных отклонениях от нормы, которые вряд ли имеют шанс на влияние. Вероятность этой гипотезы возрастает в результате анализа последней стадии истории человечества, период развития городов дает возможность иллюстрировать возникновение таких человеческих страстей, которые вряд ли можно встретить в цивилизациях нового времени, и потому многие делают вывод о том, что эти страсти являются свойством человеческой натуры.

Революция городов[124]

Новый тип общества сложился в 3-4 тысячелетии до н. э.; его блистательную характеристику мы находим у Мэмфорда, я хочу ее процитировать:

На базе комплекса раннего неолита возник новый тип социальной организации. Она больше не была разделена на маленькие единицы по стране, а представляла собой некую целостность; эта организация не была более "демократической", т. е. она опиралась не на доверительные отношения соседей, общие обычаи и взаимопонимание. Это была авторитарная система, с центральной властью и подчинением большинства правящему меньшинству. Это общество не довольствовалось некоторой ограниченной территорией, а энергично осуществляло "передел границ" с целью распространения своего господства на другие земли, захвата источников сырья, порабощения людей и получения дани. Эта новая культура не служила делу продолжения жизни, а лишь способствовала внедрению коллективных форм труда. Правители этого общества, применяя новые методы и средства принуждения, около 3 тыс. до н. э. создали невиданную военную и индустриальную машину власти, организованность которой не имеет себе равных по сей день.

Как это произошло?

В течение сравнительно короткого времени (по историческим меркам) человек научился использовать энергию ветра и силу рычага. Он придумал плут и колесо, построил парусник и проник в секреты химических процессов; он изучил физические свойства металлов, научился плавить медь и начал разработку солнечного календаря. Так была подготовлена почва для искусства письма, а также создания системы мер и весов. "Ни один период истории — вплоть до Галилео Галилея — не дал миру такое количество открытий и такое гигантское приращение знаний".

Но и социальные перемены были не менее революционными. Маленькие деревушки свободных крестьян разрослись в многонаселенные города, которые развивались за счет обрабатывающей промышленности и внешней торговли. Эти новые города и получили новую форму организации, которая так и называлась: города-государства. Человек в буквальном смысле слова поднимал целину.

Большие вавилонские города возводились на специальных настилах из тростника, который укладывался крест-накрест на илистую почву и утрамбовывался, создавая прочный грунт. Строились каналы для орошения полей, и осушались болота, создавались искусственные озера и плотины для защиты от наводнений. Руками тысяч людей была создана система плодородного земледелия — "капитал в форме человеческого труда, вложенного в плодородную почву".

Следствием этого процесса стала необходимость включения дополнительной рабочей силы, а это повлекло за собой необходимость обрабатывать больше земли, чтобы прокормить всех этих ремесленников, рабочих и торговцев. Все они были как-то приписаны к общине земледельцев, а управление, контроль и защита обеспечивались элитарной группой. Но это означало, что теперь необходимо было запасать гораздо больше продуктов, чем в селениях эпохи раннего неолита. Избыточные продукты необязательно было хранить в форме пищевых запасов на черный день или на случай прироста населения. Можно было обращать эти продукты в капитал, который служил делу расширения производства. Чайлд обращает внимание еще на одну характерную черту этой системы — огромную власть общества над индивидами. Неугодному члену общины создавались невыносимые условия жизни: ему могли даже отказать в пользовании водой (перекрыть канал, орошающий его поле, и т. д.). Принудительная система мер стала основой власти королей, священнослужителей и всей элитарной верхушки с того момента, как ей удалось занять положение "выразителей общественной воли" (на языке идеологии стать "представителями народа").

Новые формы производства привели к радикальным переменам в жизни человечества. Продукты и предметы, окружающие человека, теперь не ограничивались только тем, что он произвел и добыл собственным трудом. Правда, и раньше, еще в неолитическое время, человеку удавалось иногда произвести чуть больше продуктов, чем было необходимо. Но это лишь давало ему немного больше уверенности в завтрашнем дне. Однако увеличение производства в больших масштабах могло быть использовано в совершенно новых целях. Можно было накормить людей, которые сами не производили продуктов питания, а служили в войске, или занимались осушением болота или же были заняты на строительствах зданий, дворцов и пирамид. Это стало, естественно, возможно после того, как техника и разделение труда достигли достаточно высокого уровня. В этот момент произошел невероятный скачок в производительности труда. Чем лучше работала ирригационная система (осушение болот и орошение полей), тем выше был урожай, тем больше создавалось готовой продукции (избыточный продукт). Эти новые возможности привели к самым фундаментальным переменам в истории человечества. Было обнаружено, что человека можно использовать в хозяйстве как орудие труда, т. е. что его можно обратить в раба и эксплуатировать[125].

Итак, попробуем более тщательно проследить экономические, социальные, религиозные и психологические последствия этого процесса. Основополагающими экономическими факторами нового общества были — как мы отметили выше — усилившееся разделение труда, превращение прибыли в капитал, а также потребность в централизованном учете готовой продукции. Первым следствием стало возникновение классов. Привилегированные классы, сосредоточившие в своих руках руководство и организацию, получали значительно большую часть продукции; таким образом, им удавалось обеспечить себе такой уровень жизни, какой был для большинства населения недоступен. Ниже стояли классы крестьян и ремесленников. Еще ниже находились рабы и военнопленные.

Привилегированные классы имели свою иерархическую пирамиду, на вершине которой поначалу располагался постоянный вождь, а затем его заменили титулованным наместником Бога на земле — королем или царем.

Следующим следствием нового типа производства надо считать такой феномен, как захватничество, которое было весьма важной предпосылкой для накопления общинного капитала, столь необходимого для проведения городской революции. Но была еще более важная причина для институционализации войн — противоречие между хозяйственной системой, интересы которой требовали единства и централизации, и политической и династической раздробленностью, которая шла вразрез с потребностями экономики. Таким образом, институт войн можно считать открытием эпохи 3 тыс. до н. э. Ровесниками этого открытия были такие институты, как королевская власть и бюрократия. Тогда, как и сегодня, в основе войн не могли лежать никакие психологические факторы, в том числе и такой фактор, как человеческая агрессивность. Абстрагируясь от стремления королей и их челяди к власти и славе, следует признать, что войны были вызваны объективными причинами, которые делали необходимым сам этот институт, а уж деструктивность и жестокость выступали вторичными факторами, которые война только усиливала[126].

Социальные и политические перемены жизни сопровождались глубочайшей трансформацией роли женщины в обществе и фигуры матери в религии. Отныне плодородие почвы перестало быть главным источником жизни и всякого творчества; это место теперь занял разум, абстрактное мышление, сделавшие возможными разнообразные изобретения, технические открытия, да и само государство с его законами и нормами жизни. Не материнское лоно, а разумное мышление (дух) стало символом творческого начала — и тем самым господствующее положение в обществе перешло к мужчине.

В поэтической форме эта трансформация выразилась в вавилонском гимне о сотворении мира. Этот гимн рассказывает о победоносном восстании богов (мужчин) против "Великой Матери" Тиамет, Правительницы Вселенной. Мужчины объединяются, вступив в сговор, и выбирают себе в лидеры Мардука. Они затевают жестокую войну, в которой совместными усилиями одерживают победу, а тело Великой Матери они расчленяют и создают из него Небо и Землю. С тех пор Мардук властвует как Верховный Бог.

Но прежде чем выбрать его в вожди, его подвергают испытанию, которое современному человеку может показаться либо незначительным, либо загадочным. Однако в нем-то и кроется ключ к расшифровке мифа.

Тогда они в середине круга

Какую-то одежду положили

Накидку или плащ...

И своему избраннику, Мардуку, сказали:

О, Господин, для нас ты выше всех Богов!

Ты можешь словом лишь одним предмет разрушить

И словом же заставить возродиться вновь!

Так пусть твои уста вот эту вещь разрушат,

А коль прикажешь вещь должна быть целой вновь!

Он приказал — и ткань вдруг на глазах распалась;

Он снова приказал и вещь восстановилась вновь.

И, увидав, какою силой слова Мардука обладают.

Возрадовались Боги, возликовали

И объявили Мардука своим царем.

Смысл этого испытания состоит в том, чтобы показать, что мужчина преодолевает свою неспособность к естественному творчеству (которой обладает только женщина-мать и мать-земля), изобретая иной вид творчества, а именно сотворение с помощью слова (или мысли). Мардук, который этим способом сумел сотворить нечто, преодолел естественное превосходство Матери и смог занять ее место.

Конец вавилонского гимна является началом библейской истории: Бог-отец создает мир с помощью Слова.

Одной из важнейших черт общественной жизни города является опора на патриархальное (мужское) господство. Сущностным признаком господства является принцип контроля — контроль над природой, над рабами, над женщинами и детьми. Новый человек патриархального общества в буквальном смысле слова "делает" землю. Его технические средства не только представляют собой некую разновидность естественных (природных) процессов, но и означают овладение природой и контроль человека над всеми силами природы и, наконец, производство таких продуктов, которые в природных условиях не встречаются. Исами люди также оказались жертвой контроля, они попали под власть организаторов производства, которые превратились в лидеров и власть имущих.

Для достижения целей нового общества (строя) все и вся должно быть управляемо — и человек, и природа — и каждый имеет отношение к власти: одни ее осуществляют, другие — боятся. Чтобы управление было эффективным, люди должны были научиться послушанию (подчиняться). А чтобы подчиняться, они должны были поверить в превосходство своих правителей, каким бы оно ни было — физическим или магическим. Если в неолитической деревне и у первобытных охотников лидеры направляли "массу" словом и делом, советом и примером, а люди добровольно принимали это руководство, то можно говорить, что доисторический авторитет относится к разряду "рациональных" авторитетов, опирающихся на компетентность. Новая система (патриархат) с самого начала была эксплуататорской, а власть опиралась исключительно на силу, страх и подчинение. Это был "иррациональный авторитет".

Новый принцип жизни города отлично описан у Льюиса Мэмфорда: "Сущность цивилизации проявляется в механизмах власти. В городе существовали десятки способов для нападения, развязывания борьбы, завоевания и порабощения". Мэмфорд подчеркивает, что новые городские методы отличались "жесткостью, строгостью и даже садизмом", а египетские правители (как и месопотамские цари) оставили после себя памятники, где "хвастливо сообщали о собственноручной расправе с важными пленными..." Я и сам в своей психотерапевтической практике имел возможность убедиться, что садизм, по сути дела, коренится в страстном желании неограниченной власти над людьми и вещами. Идея Мэмфорда о садистском характере этой социальной системы подтвердила мое собственное воззрение.

В новой городской цивилизации наблюдается еще одна тенденция, которая, по-видимому, как-то связана с садизмом, — это страсть к разрушению жизни и развивающаяся привязанность ко всему мертвому (некрофилия). Мэмфорд цитирует Патрика Геддеса, у которого сказано, что каждая историческая цивилизация "с живым городским

ядром, полисом" начинается "массовым захоронением, полным пыли и костей, в некрополе или на кладбище", а заканчивается "закопченными руинами, разрушенными строениями, пустыми мастерскими и кучами бессмысленного мусора, в то время как население было истреблено или угнано в рабство, — вот таковы следы любой цивилизации". И действительно, духом беспощадной нечеловеческой разрушительности пропитана история арабских завоеваний и в не меньшей мере — история вавилонских войн. Вот одна иллюстрация — оставленная Сеннахерибом запись о полном разрушении Вавилона:

Город и постройки я опустошил, разрушил до основания и сжег. Стены и ограды, дворцовые башни, храмы и статуи богов — все было разрушено и сброшено в воды канала Арахту. Через центр города я приказал прорыть канал, наполнил его водой и разрушил город до основания. Это было полнейшее разрушение, сравнимое разве что с мощным наводнением.

История цивилизации от разрушений Карфагена и Иерусалима до разрушения Дрездена, Хиросимы и уничтожения людей, земли и деревьев Вьетнама — это трагический документ садизма и жажды разрушения.

Агрессивность в первобытных культурах

До сих пор мы рассматривали проявление агрессивности в доисторических обществах и у сохранившихся первобытных охотников. А что мы знаем о других, более развитых, но все же еще первобытных культурах?

Сначала кажется, что на этот вопрос ответить нетрудно: достаточно изучить какой-нибудь серьезный научный труд об агрессивности, опирающийся на множество антропологических данных, но тут я столкнулся с невероятным явлением: такого труда не существует. Очевидно, антропологи сочли феномен агрессивности недостаточно важным, чтобы собирать для его изучения эмпирический материал. Есть маленькая брошюра Дерека Фримана, в которой он пытается дать обзор антропологических данных относительно агрессивности, чтобы подкрепить тем самым теорию Фрейда.

И есть небольшая работа антрополога Гельмута, который придерживается противоположной позиции, считая, что в первобытных обществах агрессивность сравнительно невелика.

Поэтому мне пришлось сделать самостоятельный анализ этой проблемы, изучив большое число других работ. Сначала я взял более доступные публикации антропологов, но поскольку собранные в них данные не были ориентированы на проблему агрессивности, то их можно считать в широком смысле слова случайной выборкой.

Я вовсе не претендую на то, что результаты моего анализа о распространении агрессивности в первобытных культурах имеют строгую статистическую валидность (достоверность). Я и не ставил перед собой статистические цели, а просто хотел показать, что неагрессивные общественные системы не так уж редки, как это считает Фриман и другие представители фрейдистского подхода. И кроме того, я полагаю, что агрессивность не следует рассматривать изолированно, что это не отдельно взятая характеристика, а часть совокупности, составная часть некоего целостного синдрома, ибо агрессивность обнаруживается всегда рядом с целым набором вполне определенных признаков системы, таких как строгая иерархичность, лидерство, классовые противоречия и т. д. Другими словами, я считаю агрессивность составной частью целостной характеристики общества, а не отдельной чертой поведения изолированного индивида[127].

Анализ тридцати первобытных племен

С точки зрения агрессивности (или миролюбия) я изучил тридцать первобытных культур.

Три из них еще в 1934 г. были описаны Рут Бенедикт[128], тринадцать — исследованы Маргарет Мид[129], пятнадцать — Джорджем Мердоком[130] и одна — Тёрнбалом[131].

При изучении этих 30 обществ сразу обнаруживаются системы трех разных типов (А, В, С).

Они отличаются друг от друга не только наличием или отсутствием агрессивности, но и структурой характеров: так, в разных типах обществ мы встречаем разные отличительные черты индивидов (личностные характеристики), причем некоторые из них не обнаруживают связи с агрессивностью[132].

Система А: жизнеутверждающие общества

В этой системе все идеалы, институты, обычаи и нравы направлены на сохранение и развитие жизни во всех ее сферах.

Враждебность, насилие и жестокость встречаются в минимальных проявлениях, практически отсутствуют репрессивные институты: нет ни преступлений, ни наказаний, институт войны отсутствует полностью либо играет минимальную роль. Детей воспитывают в духе дружелюбия, телесные наказания не практикуются. Женщины и мужчины пользуются равными правами, уж во всяком случае женщины не эксплуатируются и не унижаются. Отношение к сексу положительное и в целом толерантное. В обществе почти не обнаруживаются зависть, тщеславие и жадность; не заметен индивидуализм, нет соперничества. Зато очень заметны черты кооперации (коллективности). Личная собственность распространяется лишь на предметы индивидуального обихода. В межличностных отношениях в целом преобладают надежность, доверие и обязательность — то же самое можно сказать и об отношении к природе. В целом в обществе преобладает хорошее настроение, депрессивные состояния составляют редкое исключение.

К данной категории жизнеутверждающих обществ я причисляю индейцев зуни, горных арапешей и батонгов, арандов, семангов, тодов, эскимосов Севера и племена мбуту.

В системе группы А встречаются и охотники (например, мбуту), и земледельцы, и скотоводы (как зуни). Среди них могут быть общества, сравнительно хорошо обеспеченные продуктами питания, а бывают и довольно-таки бедные. Это вовсе не означает, что характерологические различия не зависят от социально-экономических особенностей соответствующих обществ или, наоборот, целиком обусловлены этими особенностями. Это лишь указывает на то, что простые, очевидные экономические факторы (богатство иди бедность, охота или земледелие и т. д.) не являются достаточным основанием для объяснения путей формирования характера общества. Чтобы понять связь между экономикой и социальным характером, необходимо исследовать социально-экономическую систему каждого общества.

Система В: недеструктивное, но все же агрессивное общество

Эту систему роднит с системой А один важный элемент — отсутствие деструктивности. Но при этом существенное различие состоит в том, что в обществе сплошь и рядом встречаются индивидуализм, соперничество и иерархичность, а агрессивность, война считаются нормальными явлениями (хотя и не занимают центрального места). Такие общества отнюдь не отличаются чрезмерной подозрительностью, жестокостью или разрушительностью, но тем не менее в них нет того дружелюбия и доверия, которые бросаются в глаза в системе группы А. Можно утверждать, что система В пронизана духом мужской агрессивности, индивидуализма, желанием делать и доставать вещи и решать поставленные задачи. В моей картотеке в эту категорию попадают следующие племена: эскимосы Гренландии, бачиги, манусы, самоа, племена с острова Маори, тасманцы, айны, индейцы, инки и готтентоты.

Система С: деструктивные общества

У обществ этого типа весьма характерные особенности. Они отмечены агрессивностью, жестокостью, разрушительными наклонностями своих членов (как внутри племени, так и по отношению к другим племенам). В обществе царит воинственный дух, враждебность и страх; широко распространены коварство и предательство. Большую роль в целом играет частная собственность (если не на материальные ценности, то хотя бы на символы), потому в значительной степени развито соперничество (конкуренция).

Общество строго иерархично, часто ведет войны. Под эту категорию подпадают добу и квакиутлы, хайда, ацтеки, витоты и ганды.

Я понимаю, что мне могут быть предъявлены претензии по поводу моей классификации обществ. Но, насколько со мной согласны в классификации того или иного общества, для меня не играет большой роли, ибо мне важен не количественный, а качественный аспект дела. А в этом отношении я могу констатировать, что главное качественное различие между общественными системами типа А, В, С состоит в том, что первые две системы являются жизнеутверждающими, в то время как система С по сути своей является жестокой или деструктивной, т. е. может быть названа садистской или некрофильской.

Иллюстрации к трем системам

Чтобы дать читателю более наглядное представление об этих трех системах, я хочу подробно описать по одному обществу каждого типа.

Индейцы зуни (система А)

Индейцы племени зуни подробно изучены и описаны такими этнографами, как Рут Бенедикт, Маргарет Мид, Ирвинг Голдман, Рут Бунцель и другими. Зуни живут в юго-западной части США и занимаются земледелием и овцеводством. Как и все остальные общества пуэбло-индейцев, они в XIII-XIV в. заселяли многочисленные города, но история их уходит в глубь веков, когда они жили в небольших каменных домах, состоявших из одного помещения и подземелья для церемоний. Можно считать,что они жили "в достатке" (с точки зрения их потребностей), хотя материальные ценности не имели для них существенного значения. Что касается их социального положения, то бросается в глаза отсутствие соперничества, хотя территория племени зуни невелика, а орошаемых земель и вовсе мало. Общество матрицентрично, но мужчины занимают посты церковных и светских служащих. Того, кто ведет себя недружелюбно или агрессивно, считают ненормальным. Все виды работ, как правило, выполняются совместно, лишь овцеводство является исключительно мужским делом. Индивидуальным достижениям в общем и целом не уделяется особого внимания. Если случаются ссоры, то чаще всего их причиной является не экономическое соперничество и не интересы собственности, а любовные интриги.

Проблема накопления капитала практически отсутствует. Это не значит, что все абсолютно равны материально: кто-то — богаче, кто-то — беднее, но границы этих различий очень подвижны. Отношение зуни к материальным ценностям наглядно характеризует такой пример: каждый с удовольствием одолжит свое украшение другу или любимому соплеменнику, если тот его об этом попросит. Браки, как правило, очень стабильны, хотя развод не является проблемой. Это не значит, что отсутствуют ссоры на почве ревности. Женщина, естественно, не подчиняется мужчине. Люди часто делают друг другу подарки, но (в отличие от известных обществ, где царит дух соперничества) это делается не ради демонстрации своего имущественного превосходства и уж конечно не для того, чтобы унизить того, кому преподносится дар. При этом совершенно отсутствует сравнение подарков или расчет на взаимность. Благосостояние семьи поддерживается прилежным индивидуальным трудом каждого из ее членов; использование чужого труда здесь неизвестно. Имеется частная собственность на недвижимое имущество, но ссоры являются большой редкостью и быстро улаживаются.

Систему зуни можно понять, если исходить из того факта, что материальные вещи здесь сравнительно низко ценятся, а основные жизненно важные интересы имеют религиозную природу. Другими словами, главной ценностью в обществе считается сама жизнь и все живое, а отнюдь не вещи и не обладание собственностью. Важнейшее место в этой системе занимают песни, молитвы, ритуалы и танцы. Священнослужители пользуются огромным уважением, хотя они и не выполняют функций цензора или судьи. Религиозная сфера считается гораздо более важной, чем светская (чем экономика, хозяйство, прибыль). Это доказывает тот факт, что судебные тяжбы по имущественным вопросам разбирает чиновник, который по сравнению со священником имеет довольно низкий социальный статус.

Наименьшую ценность для зуни представляет, вероятно, такая категория, как личный авторитет. Хорошим человеком считается человек "дружелюбный, мягкий, уступчивый и добросовестный". Мужчины никогда не применяют свою силу. Даже в том случае, если жена изменила мужу, о насилии не может быть и речи. Во время инициации юношей подвергают испытанию (страхом), но эти обряды никогда не превращаются в настоящую пытку, как это бывает в других культурах. Убийство в принципе исключено. Как сообщает Рут Бенедикт, за все время ее исследований она не встретила ни одного человека, кто мог бы вспомнить случай убийства. Самоубийство осуждается. Мифы и легенды никогда не рассказывают об ужасах и опасностях. В связи с проблемами секса здесь не возникает никаких неприятностей: никто не испытывает угрызений совести по поводу своей сексуальности, а целомудрие не встречает одобрения. Половая сфера составляет часть счастливой жизни, но лишь только часть ее, а вовсе не является единственным источником удовольствия (как это считается в некоторых агрессивных обществах). Иногда кажется, что с сексуальной сферой связаны некоторые страхи, но при ближайшем рассмотрении это оказывается страхом мужчины перед женщиной и половыми связями. Так, Голдман обращает внимание на роль мужского страха в матриархальных системах (особенно боязни кастрации).

При этом речь идет скорее о том страхе, который мужчина испытывает по отношению к женщине, чем о страхе перед карающим отцом (как считал Фрейд).

Воистину замечательная картина счастливой жизни, в которой отсутствует насилие; этой жизни чужд дух агрессивности, а радость сотрудничества и дружелюбия является нормой. Может ли такую картину изменить тот факт, что в этом обществе все же встречаются ревность и ссоры? Если требовать от общества абсолютно идеального состояния, при котором реализуется полный отказ от воинственности и враждебности, то ни одно общество нельзя будет назвать миролюбивым и свободным от насилия. Правда, подобные требования можно, вероятно, охарактеризовать как достаточно наивную позицию. Ведь даже самые неагрессивные люди при определенных обстоятельствах могут обозлиться, особенно если они наделены холерическим темпераментом. Но это вовсе не значит, что у них вся структура характера (вся личность) является агрессивной (деструктивной). Можно даже больше сказать: в такой культуре, где на выражение гнева наложено табу (как в культуре зуни), некоторая доза гнева иногда прорывается в форме личной ссоры. Но считать такие одноразовые проявления драчливости симптомом глубокой и мощной, постоянно вытесняемой агрессии может лишь тот, кто догматично стоит на позициях концепции врожденной агрессивности человека.

Такая интерпретация основывается на ошибочном толковании бессознательной мотивации, которую открыл Фрейд. При этом прослеживается следующий ход рассуждений: если предполагаемая черта характера проявилась, то ее наличие явно и несомненно; если же она полностью отсутствует, то само это отсутствие доказывает ее существование: ведь она, наверняка, вытеснена и потому, чем меньше она заметна, тем больше понадобилось усилий на ее вытеснение, т. е. тем больше ее роль в глубине бессознательного.

Таким способом можно доказать все, что угодно, а открытие Фрейда используется в чисто догматических целях. Что касается серьезного подхода к методу, то любой психоаналитик в принципе допускает гипотетическое наличие какого-то влечения в вытесненной форме лишь тогда, когда эмпирические факты свидетельствуют об этом вытеснении (сны, фантазии, ошибки, описки и т. д.). Но в реальном анализе отдельных личностей и целых культур этот принцип, к сожалению, очень часто игнорируется. Люди исходят из достаточности самой теоретической

посылки о возможностях вытесненных влечении и не дают себе труда искать эмпирические факты. Подобный аналитик часто действует без злого умысла, ему в голову не приходит, что он всего-навсего ищет то, что содержится в его теоретической схеме. Подобного подхода надо избегать, в том числе и при оценке антропологических фактов, и не торопиться констатировать те или иные наклонности и черты там, где они ничем не подтверждены.

В случае с племенами зуни нет никаких оснований считать отсутствие явной враждебности результатом усиленного вытеснения агрессии. И потому у нас нет никаких сомнений в том, что здесь мы имеем дело с социальной системой жизнеутверждающего коллективистского характера, полностью свободной от агрессивности.

Есть еще один способ игнорирования фактов в пользу существования неагрессивных обществ. Он состоит в том, что такие свидетельства либо просто игнорируются, либо утверждается, что они не имеют серьезного значения. Так, например, Фрейд в знаменитом письме к Эйнштейну писал о примитивных миролюбивых обществах следующее: "На земле существуют счастливые уголки, где природа в полной мере дает человеку все, что ему требуется; и там должны жить кроткие народы, которым неизвестны и чужды и агрессия, и насилие. Мне самому это трудно представить, и я хотел бы побольше узнать об этих счастливцах". Я не знаю, как бы Фрейд отнесся к этим "счастливым существам", если бы узнал о них побольше. Мне кажется, что он никогда серьезно не стремился получить о них больше информации.

Племя манус (система В)

Племя манус, описанное детально в работах Маргарет Мид, — это пример той системы, которая явно отличается от общества типа А уже хотя бы потому, что главной целью и ценностью здесь считается личный успех в хозяйственной деятельности, а не искусство, не религиозные ритуалы и не радость жизни, как таковой.

С другой стороны, система манус существенно отличается и от системы типа С, примером которой для нас будет племя добу. Манус в основном не отличаются ни хитростью, ни коварством, грубость и жестокость встречаются очень редко.

Манус живут у моря, в лагунах вдоль южного берега Большого острова Адмиралтейства. Их поселения состоят из домов, построенных на сваях. Они ловят рыбу, избытки которой продают своим соседям, земледельцам и ремесленникам, в обмен на необходимые предметы, которые производятся в более отдаленных районах архипелага. Всю свою энергию они направляют на достижение экономического успеха, причем тратят на это так много сил, что многие мужчины умирают, едва дожив до средних лет. Действительно, редко случается, чтобы мужчина дождался рождения первого внука. Такой трудовой порыв, почти одержимость, объясняется не только тем, что успех для них — главная ценность, а еще и тем, что они стыдятся своих неудач. Если кто-то не в состоянии вернуть долг, это рассматривается окружающими как позор; если кто-то не в состоянии накопить некоторый капитал, он попадает в категорию людей без социального статуса. И как только кто-нибудь оказывается не в состоянии заниматься хозяйственной деятельностью, он утрачивает всякое уважение, завоеванное предшествующим трудом.

В воспитании молодежи главное внимание уделяется таким ценностям, как физическое здоровье, совесть и богатство. Индивидуализм целенаправленно стимулируется тем, что родственники соревнуются между собой за любовь ребенка, стараясь перетянуть его на свою сторону. Таким образом ребенку с ранних лет прививается высокая самооценка. Законы брака достаточно суровы и соответствуют в целом буржуазной морали XIX в. Главными преступлениями считаются скабрезность, сексуальные проступки, клевета и неуплата долгов. Порицается недостаточная готовность помочь родственнику, а также запущенное хозяйство в своем собственном доме. Только одна фаза в жизни мужчины не подчинена духу напряженного труда и соревнования — это период юности, до женитьбы. Неженатые молодые мужчины объединяются в своего рода братство, они живут все вместе в специальном общем доме, деля друг с другом хлеб, орехи, табак и наложницу (чаще всего пленницу). Так они ведут веселую праздную жизнь за рамками общества в целом. Вероятно, это

необходимо, чтобы дать мужчине хотя бы в короткий период его жизни немного радости и удовольствий. Ибо со вступлением в брак эта идиллия кончится раз и навсегда. Чтобы жениться, молодой человек должен одолжить большую сумму денег, и потому в первые годы семейной жизни его одолевает одна забота и одна цель — вернуть долг своему кредитору. Он даже не может лишний час провести с женой, пока не расплатится полностью с долгами. Кто хочет добиться успеха в жизни, тратит все силы на то, чтобы после расплаты еще и скопить какие-то средства, чтобы самому стать кредитором и давать деньги в долг.

Это становится одной из предпосылок для завоевания социального статуса. Вступление в брак — также в первую очередь экономическое мероприятие, в котором индивидуальные личные склонности и сексуальный интерес играют второстепенную роль. При этих обстоятельствах нет ничего удивительного в том, что между мужем и женой в первые 15 лет их совместной жизни складываются антагонистические отношения. И лишь когда дети вырастают и вступают в брачный возраст, в семейно-брачных отношениях антагонизм уступает место сотрудничеству. Достижение успеха как высшей цели отнимает так много сил, что их практически не остается на личные формы взаимодействия: такие мотивы, как любовь, расположение, симпатия, антипатия, ненависть и т. д., — становятся недоступными.

Итак, самым главным моментом, решающим для понимания системы типа В является тот факт, что в ней нет особой любви или дружбы, но зато деструктивность с жестокостью тоже не наблюдаются. Если же у человека нет никаких успехов в жизни, а кругом сплошной провал, то его все равно никто не превращает в объект для нападок. Нельзя сказать, что здесь вовсе отсутствуют войны (в основном они направлены на завоевание женщин, которых превращают в проституток), но в целом войны осуждаются и считаются препятствием для развития успешной торговли.

Идеальным человеческим типом считается отнюдь не герой, а целеустремленный и прилежный, бесстрастный и результативный труженик.Данный тип социальной системы отражается и в религиозных взглядах. Религия направлена на достижение чисто практических целей: жрецы и другие служители культа применяют различные методы заклинания духов, отведения болезней и несчастий с помощью даров, жертвоприношений, молитв и т. д.

Вся жизнь такого общества вращается вокруг собственности и успеха; люди одержимы работой и более всего на свете боятся провала в деле. И несмотря на такой страх, разрушительность и враждебность не характеризуют жителей этой системы.

К системе типа В относят еще целый ряд обществ, которые не в такой мере ориентированы на собственность и успех, как племя манус. Но пример с ним был особенно удобен для сравнения с последним типом общественных систем — с типом С, который мы рассмотрим на примере племени добу.

Добу (система С)

Жизнь островов Добу также была подробно изучена и описана одним из знаменитых этнографов современности, Рут Бенедикт. Хотя острова Добу находятся совсем близко от Тробриандских островов, известных нам по публикациям Малиновского, обычаи, нравы и характеры их жителей совершенно различны. В то время как тробриандцы живут на плодородных землях, гарантирующих им обильный урожай, острова Добу — вулканического происхождения и имеют лишь небольшие площади плодородной почвы.

Добуанцы, однако, приобрели известность среди соседних племен не столько бедностью, сколько воинственностью. У них нет вождей, но существует четкая групповая организация подчинения (по типу системы концентрических окружностей), внутри которой предусмотрены специальные традиционные формы вражды.

За исключением группы родственников по матери (она называется зузу, что означает "материнское молоко"), в которой отмечается известная мера сотрудничества и доверительности, все остальные добуанцы строят свои межличностные отношения по принципу видения возможного "врага" в любом и каждом. Даже женитьба не смягчает враждебных отношений между семьями жениха и невесты. Единственный способ умиротворения общество находит в том, что молодая семья поочередно живет один год в деревне мужа, а следующий год — в деревне жены. Отношения же между супругами преисполнены злобы и враждебности. Верность вообще не предусмотрена, и ни один добуанец никогда не согласится, что мужчина и женщина могут находиться рядом хотя бы короткое время, не имея для этого сексуальных причин.

Два признака характерны для этой системы: роль частной собственности и колдовство. Рут Бенедикт приводит массу казусных случаев защиты частной собственности любой ценой. Так, например, право собственности на сад считается настолько неприкосновенным, что хозяйка с хозяином обычно именно в саду предаются любовным забавам.

Никто не разглашает размеры собственности, своей и чужой. Эта тайна охраняется очень тщательно, как если бы имуществу угрожала кража.

Личное чувство частной собственности распространяется в том числе и на колдовское искусство, и на формулы заклинаний. Так, добуанцы обладают "магией болезни": они умеют насылать порчу, умеют исцелять болезни, и для каждого случая существует свое магическое действо (колдовство). Многие владеют этим искусством в совершенстве, и это приносит им силу и уважение в обществе, а монополия на колдовство дает, естественно, значительное преимущество.

Вся жизнь подвластна чародейству, без него невозможен успех ни в одной сфере жизни, и потому магические формулы составляют важную часть богатства.

Вся жизнь проходит в отчаянном соперничестве; в этой борьбе все средства хороши и любое преимущество используется для победы. Однако здесь соревнование проходит не так, как в системах типа А и В, т. е. не открыто, не свободно, а напротив, борьба преисполнена коварства и ведется исподтишка. Идеалом мужчины считается тот, кто достигает успеха хитростью, подсиживанием и другими уловками.

Главным достоинством и наивысшим достижением является овладение приемами "вабувабу", которые составляют искусство беззастенчивого продвижения к личному успеху за счет нанесения ущерба всем соперникам. (Эта система существенно отличается от рыночной, которая в принципе базируется на честном обмене, когда обе стороны должны идти на уступки.)

Пожалуй, самым примечательным признаком системы типа С является господствующее здесь коварство. Обычно добуанец производит впечатление весьма вежливого и предупредительного человека. Один из них так описывал нравы и обычаи своего племени: "Если я хочу кого-нибудь убить, я постараюсь сблизиться с этим человеком, войти в доверие. Я буду рядом с ним день и ночь, буду делить с ним радость и горе, буду вместе с ним есть и пить, работать и отдыхать, и это может длиться много месяцев. Я назову его другом и буду ждать подходящего момента, чтобы сделать то, что задумал". И потому, когда случается убийство (а это бывает довольно часто), подозрение падает в первую очередь на тех, кто стремился подружиться с несчастной жертвой. Две главные обуревающие добуанцев страсти — это богатство и секс.

Из-за слаборазвитой способности радоваться у добуанцев возникают определенные проблемы в сфере секса. Дело в том, что обычай запрещает им смех, а угрюмость возведена в разряд добродетелей. Один из добуанцев так говорит о своих обычаях и нравах: "Проводя время в саду, мы не играем и не поем, не хохочем и не рассказываем веселых историй". Быть счастливым категорически запрещено. Рут Бенедикт сообщает об одном человеке, который провел некоторое время на границе с чужой деревней, наблюдая жизнь соседей, у которых было принято танцевать. Но когда его спросили, не захотелось ли ему принять участие в танцах, он решительно отверг это предположение: "Моя жена подумала бы, что я почувствовал себя счастливым, и смогла бы упрекнуть меня в этом", — так он мотивировал свой отказ. Но, как ни странно, вся эта внешняя угрюмость, большое рвение в труде, а также табу на счастье не исключают очень серьезного отношения к удовлетворению сексуальных страстей, а также к технике секса. Так, накануне свадьбы невесте внушают одну-единственную идею: главный способ привязать к себе мужа — это держать его в состоянии сексуального изнеможения.

В отличие от зуни добуанцы исключают из своей жизни любые положительные эмоции, кроме секса. Сексуальное удовлетворение — это единственное допустимое удовольствие. И несмотря на это, под влиянием традиции и доминирующих черт характера на поведении между полами это никак не отражается: внешне они никогда не проявляют своих чувств и делают вид, что сексуальные радости — вовсе не повод для теплых или дружественных отношений между мужчиной и женщиной. Они поразительно скупы на проявление чувств и в сексе ведут себя как истинные пуритане. Складывается впечатление, что секс считается очень дурным, хотя и весьма привлекательным занятием (ввиду запрета на счастье и радость). И в самом деле, если считать, что сексуальные страсти являются компенсацией за отсутствие радости либо выражением радости, то в отношении добуанцев речь может идти однозначно только о первом их назначении (т. е. о компенсации)[133].

Хочу закончить свой рассказ выводами Рут Бенедикт:

Жизнь в племени добу способствует развитию крайних форм раздражительности и вероломства, которые у большинства народов сведены к минимуму с помощью общественных институтов. У добуанцев же все организационные структуры лишь усиливают эти формы жизни. Добуанец не дает себе труда вытеснять свои кошмарные влечения, его сознание воспринимает любое зло как норму, предписанную человеку либо природой, либо обществом.

Соответственно этому мировоззрению он считает вполне естественным (достойным одобрения), если кто-то находит себе жертву, на которую можно выплеснуть свою злую энергию. Вся жизнь представляется ему смертельной битвой, в которой враги пытаются отнять друг у друга всякую радость жизни. Зло и жестокость — его главное оружие в этой борьбе, "где никто не способен на милосердие, а потому и сам не ждет пощады".

Симптомы жестокости и деструктивности

Итак, данные антропологической науки показали, что инстинктивистская интерпретация человеческой разрушительности не выдерживает критики[134]. Хотя мы во всех культурах фиксируем тот факт, что люди в жизни спасаются от угрозы либо борьбой, либо бегством, жестокость и деструктивность в большинстве обществ остаются на таком низком уровне, что их объяснение с помощью "врожденных" страстей явно не может никого убедить. Более того, факты свидетельствуют, что менее цивилизованные общества (охотники, собиратели и ранние земледельцы) проявляют меньшую агрессивность, чем более развитые цивилизации. А это опровергает мнение о том, что деструктивность является частью человеческой "натуры". Против инстинктивистского тезиса говорит также и тот факт, что деструктивность (как мы видели) нельзя рассматривать как отдельно взятый фактор, ее можно понять лишь как составную часть целостной структуры личности, как характерологический синдром.

Однако тот факт, что деструктивность и жестокость не являются сущностными чертами человеческой натуры, вовсе не означает, что они не могут достигать значительной силы и широкого распространения. Это не требует доказательства, ибо это подтверждено уже исследованиями многих ученых, которые изучали жизнь примитивных народов[135] (хотя нельзя упускать из виду, что эти данные относились к сравнительно более развитым обществам, а не к самым первобытным среди них, каковыми являются племена охотников и собирателей). Мы сами были (и являемся) свидетелями безграничной деструктивности и жестокости, так что не особенно нуждаемся в исторических подтверждениях. Поэтому я не собираюсь здесь цитировать хорошо известный материал о человеческой деструктивности, которого очень много, но считаю совершенно необходимым привести результаты новейших исследований об охотниках, собирателях земледельцах эпохи раннего неолита, которые неспециалистам почти неизвестны.

При этом я хочу предупредить читателя в отношении двух обстоятельств. Во-первых, существует масса недоразумений в связи со словом "примитивный (первобытный)". Это слово принято употреблять в отношении всех доцивилизационных культур, которые отнюдь не единообразны. Их объединяет лишь то, что у них не было письменности, не было развитой техники и денежных знаков; но во всех остальных областях — в экономической, социальной и политической жизни — примитивные общества очень сильно отличаются друг от друга. И потому на самом деле выражение "примитивное общество" — это только пустая абстракция, а в реальности мы каждый раз имеем дело с примитивным обществом того или иного типа.

Для охотников и собирателей и ряда более развитых первобытных народов характерно отсутствие деструктивности, в то время как в целом ряде других обществ и в большинстве цивилизованных социальных систем деструктивная тенденция превалирует над миролюбивой.

Второе заблуждение, от которого я хочу предостеречь читателя, состоит в том, что многие упускают из виду спиритуалистские и религиозные мотивы многих жестоких и разрушительных действий. Ярчайшим примером тому является практика жертвоприношения детей, которая была распространена в Ханаане в эпоху иудейских завоеваний и в Карфагене вплоть до его разрушения римлянами в III в. до н. э. Что склоняло несчастных родителей к убийству собственных детей — жестокость и деструктивность характера? Это явно невероятное предположение. Возьмем библейскую историю об Аврааме и его попытке убить своего сына Исаака, которая явно направлена против приношения детей в жертву. Здесь трогательно рассказывается о любви Авраама к сыну, и в то же время он без всяких колебаний принимает решение принести Исаака в жертву. Здесь мы явно имеем дело с религиозными мотивами, которые оказываются сильнее даже любви к собственному ребенку. В культуре такого типа человек настолько предан религиозным канонам, что он совершает жестокость, не имея деструктивных мотивов.

Возьмем для сравнения более близкий нам пример — феномен современной войны. Первая мировая война была вызвана целым комплексом причин: здесь смешались экономические интересы и тщеславие вождей, неповоротливость одних и глупость других. Но когда война уже разразилась (или даже еще чуть-чуть раньше), она приобрела характер "религиозного" феномена. Государство, народ и честь нации были фетишизированы, превращены в идолов, ради которых обе стороны добровольно стали приносить в жертву своих детей. Среди молодых людей, которые погибли уже в первые дни войны, значительную часть составляли сыновья английских и немецких высших сословий, которые более других несли ответственность за принятие решений. Можно не сомневаться, что родители любили своих детей. Однако, преисполненные традиционных представлений о национальной гордости, они переступили через эту любовь и отправили на верную смерть своих мальчиков, которые и сами с готовностью и без промедления ринулись в бой. В этом случае мы также имеем дело с жертвоприношением, и мало что меняется от уточнения, кто кого убьет. Разве это важно, что не сам отец стреляет в своего сына, а просто заключается соглашение, в результате которого начинается убийство детей обеих воюющих сторон. В случае войны ответственные за принятие решений люди точно знают, что произойдет, однако идолопоклонство оказывается сильнее любви к собственным детям.

Для подтверждения теории врожденной деструктивности нередко используется феномен каннибализма. Сторонники этой теории немало потрудились, описывая находки, которые, по их мнению, доказывают, что каннибалами были даже первобытнейшие люди, например синантропы (Peking-menschen) (500 тысяч лет до н. э.). Обратимся к фактам.

В пещере Чжоукоудянь были обнаружены останки сорока черепов, которые приписывают самым первым из известных нам человеческих существ — синантропам. Других костей среди этой находки не было. Все черепа имели повреждение в районе основания, и из этого было сделано предположение, что через это место вынимали мозг. Далее идет серия рассуждений и выводов: мозг из этих черепов был использован как пища, а вся находка доказывает каннибализм самых ранних из известных нам людей.

На самом деле ни одна из этих посылок до сих пор не доказана. Мы даже не знаем, кто убил владельцев этих черепов, с какой целью и было ли это типичным происшествием или исключением из правила. Л. Мэмфорд, как и К. Нарр, убеждены, что изложенная гипотеза носит весьма спекулятивный характер. Мэмфорд считает, что широкое распространение каннибализма в более позднее время (особенно в Африке и Новой Гвинее) ни в какой мере не может служить доказательством существования людоедства на более ранних ступенях развития человечества. Мы уже сталкивались с аналогичной проблемой, когда оказались перед фактом, что самые первобытные представители человеческого рода менее деструктивны и, кстати сказать, имеют более развитую форму религии, чем более поздние.

Среди многочисленных догадок о том, для какой цели из черепов синантропов был вынут мозг, заслуживает внимание гипотеза, согласно которой в данном случае мы имеем дело с ритуальным действом; мозг был изъят из черепов не ради еды, как таковой, а ради приготовления священного кушанья. А. Бланк в своем исследовании идеологии первых людей подчеркивал, что мы почти ничего не знаем о религиозных идеях синантропов, но при этом не исключено, что они были первыми, кто практиковал ритуальный каннибализм[136].

Бланк обращает внимание на возможную связь между находками в Чжвукоудянь и неандертальскими черепами в Монте-Чирчео, которые также имели следы изъятия мозга. По мнению Бланка, очень многие признаки указывают на то, что речь идет здесь о ритуальном акте. Например, форма и размер отверстия в основании черепа имели точно такой же вид, как у охотничьих голов из Меланезии и с острова Борнео, где охота за головами имела исключительно ритуальное значение. Но особенно интересно следующее: Бланк установил, что "эти племена вовсе не отличаются особой кровожадностью и агрессивностью, а также имеют достаточно развитую форму морали и сравнительно высокие нравственные принципы".

Все эти данные подводят нас вплотную к выводу о том, что наше знание о каннибализме синантропов — не что иное, как надуманная конструкция, и что (даже если эти данные подтвердятся), вероятнее всего, речь идет о ритуальном феномене, который очень сильно отличается от неритуального деструктивного каннибализма, встречающегося в Африке, Южной Америке и Новой Гвинее. На самом деле в доисторическую эпоху каннибализм был чрезвычайной редкостью. Так, Э. Фольхард в своей монографии "Каннибализм" утверждает, что до сих пор нет достаточно валидных (убедительных научных) доказательств существования этого феномена в ту эпоху. Он отказался от своей позиции только в 1942 г., когда Бланк показал ему череп из Монте-Чирчео (сообщено Бланком, 1961).

У охотников за головами мы также имеем дело с ритуальными мотивами. Однако пройдет еще немало времени и потребуется провести целую серию серьезных исследований, чтобы установить, когда и в какой мере методы охотников за головами из религиозного ритуала превратились в деструктивное поведение с элементами садизма.

С другой стороны, если обратиться к феномену истязания (пытки), то он, вероятно, значительно реже бывает связан с ритуальным актом. Это, скорее всего, выражение садистских инстинктов — и здесь неважно, идет ли речь о примитивном племени или об индивидуальных или политически организованных пытках современности.

И все же для понимания феномена острой деструктивности совершенно необходимо учитывать, что причиной подобного поведения могла быть не только жестокость сама по себе, но и религиозные мотивы. Однако в культуре, ориентированной на голый практицизм, трудно ожидать такого понимания, ибо представители такой культуры просто не в состоянии осознать интенсивность и значимость для человека нематериальных стремлений, идеальных целей и религиозных мотивов.

Но даже когда мы научимся понимать, что во многих случаях деструктивное и жестокое поведение не является следствием деструктивной психической мотивации, все равно придется считаться с фактами (их вполне достаточно), указывающими на то, что в противоположность всем другим млекопитающим человек — это единственный представитель приматов, способный испытывать удовольствие от убийства и созерцания страданий. Я постарался показать в этой главе, что деструктивность не является ни врожденным элементом, ни структурным компонентом всякой "человеческой натуры". Что же касается вопроса о природе и специфических, собственно "человеческих" причинах потенциальной озлобленности человека, то я надеюсь, что мне удастся на него ответить в следующих главах.

Часть третья

РАЗЛИЧНЫЕ ТИПЫ АГРЕССИИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ И ИХ ПРЕДПОСЫЛКИ

IX. ДОБРОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ

Предварительные замечания

Факты, изложенные в предыдущей главе, привели нас к выводу, что механизм оборонительной агрессии "вмонтирован" в мозг человека и животного и призван охранять их жизненно важные интересы от угрозы. Бели бы человеческая агрессивность находилась на таком же уровне, как у других млекопитающих (например, хотя бы наших ближайших родственников — шимпанзе), то человеческое общество было бы сравнительно миролюбивым. Но это не так. История человечества дает картину невероятной жестокости и деструкции, которая явно во много раз превосходит агрессивность его предков. Можно утверждать, что в противоположность большинству животных человек — настоящий "убийца".

Как объяснить эту "гиперагрессивность"? И какого она происхождения — того же самого, что и агрессия животного, или у человека есть какой-то специфически человеческий деструктивный потенциал?

В пользу первой гипотезы свидетельствует то, что животные также проявляют чрезвычайную, ярко выраженную деструктивность, когда нарушается равновесие в окружающей их среде. Правда, это случается довольно редко, например в условиях скученности. Из этого можно сделать вывод, что человеческая психология оказалась значительно более деструктивной в связи с тем, что человек не только сам создал себе условия жизни, способствующие агрессивности (перенаселение и т. д.), но и сделал эти условия не исключением, а нормой жизни. А поэтому гиперагрессивность человека следует объяснять не более высоким потенциалом агрессии, а тем, что условия, вызывающие агрессию в человеческом обществе, встречаются значительно чаще, чем у животных в естественной среде их обитания[137].

Этот аргумент звучит достаточно убедительно. Он имеет серьезное значение еще и потому, что дает повод для критического анализа истории человечества. Возникает мысль, что человек большую часть своей истории прожил в зоопарке, а не в "естественной природной среде", т. е. не на свободе, необходимой для нормального развития. И в самом деле, большинство данных о "природе" человека носит тот же самый характер, что и данные Цукермана о поведении павианов на Обезьяньей Горе Лондонского зоопарка.

Однако факт остается фактом, что человек часто ведет себя деструктивно даже в таких ситуациях, когда никакого перенаселения нет и в помине. Бывает, что жестокость вызывает в человеке чувство настоящего удовольствия, а неистовая жажда крови может охватить огромные массы людей. Индивиды и целые группы могут иметь такие черты характера, вследствие которых они с нетерпением ждут ситуации, позволяющей им разрядить свою деструктивную энергию, а если таковой не наступает, они подчас искусственно создают ее.

У животных — все иначе, они не радуются боли и страданиям других животных и никогда не убивают "просто так". Иногда возникает впечатление, что поведение животного носит черты садизма (например, игра кошки с мышью). Но если мы думаем, что эта игра доставляет кошке удовольствие, то это не что иное, как антропоморфная интерпретация. На самом деле любой движущийся предмет приводит к такой же точно реакции, как реакция на мышь. Значит ли это, что моток шерсти будоражит в кошке садистский инстинкт? Или другой пример. Лоренц рассказывает о двух голубях, которые сидели в одной тесной клетке. При этом более сильный заживо "ощипывал" более слабого (по перышку); Лоренц не вмешался и не расселил их. Но ведь этот пример свидетельствует вовсе не о жестокости, а лишь является показателем реакции на недостаток пространства, т. е. подпадает под категорию оборонительной агрессии.

Желание разрушить ради самого разрушения — это нечто совсем иное. Вероятно, только человек получает удовольствие от бессмысленного и беспричинного уничтожения живых существ. Обобщая, можно сказать, что только человек бывает деструктивным независимо от наличия угрозы самосохранению и вне связи с удовлетворением потребностей.

Основная идея, развернутая в этой главе, сводится к тому, что объяснение жестокости и деструктивности человека следует искать не в унаследованном от животного разрушительном инстинкте, а в тех факторах, которые отличают человека от его животных предков. Главная проблема состоит в том, чтобы выяснить, насколько специфические условия существования человека ответственны за возникновение у него жажды мучить и убивать, а также от чего зависит характер и интенсивность удовольствия от этого[138].

Даже в форме защитной реакции агрессивность у людей встречается значительно чаще, чем у животных. Поэтому вначале мы рассмотрим именно эту форму агрессивности в собственно человеческих вариантах ее проявления.

Если мы условимся обозначать словом "агрессия" все те действия, которые причиняют (или намерены причинить) ущерб другому человеку, животному или неживому объекту, то сразу надо осознать, что под эту категорию подпадают нередко весьма разнообразные типы реакций и импульсов; поэтому необходимо все же строго различать агрессию биологически адаптивную, способствующую поддержанию жизни, доброкачественную, от злокачественной агрессии, не связанной с сохранением жизни.

На это различие мы уже обращали внимание, когда говорили о нейрофизиологических основаниях агрессивности. Короче говоря, биологически адаптивная агрессия — это реакция на угрозу витальным интересам индивида; она заложена в филогенезе; она свойственна как животным, так и людям; она носит взрывной характер и возникает спонтанно как реакция на угрозу; а следствие ее — устранение либо самой угрозы, либо ее причины.

Биологически неадаптивная, злокачественная агрессивность (т. е. деструктивность и жестокость) вовсе не является защитой от нападения или угрозы; она не заложена в филогенезе; она является спецификой только человека; она приносит биологический вред и социальное разрушение. Главные ее проявления — убийство и жестокие истязания — не имеют никакой иной цели, кроме получения удовольствия. Причем эти действия наносят вред не только жертве, но и самому агрессору. В основе злокачественной агрессивности не инстинкт, а некий человеческий потенциал, уходящий корнями в условия самого существования человека.

Разграничение между биологически адаптивной и биологически неадаптивной формой агрессии поможет нам устранить путаницу в толковании понятия "агрессия". Дело в том, что те, кто выводит человеческую агрессивность из самой родовой сущности человека, вынуждают своих оппонентов, которые не хотят совсем расстаться с надеждой на мирную жизнь, приуменьшать масштабы человеческой жестокости. И эти адвокаты-миротворцы нередко высказывают излишне оптимистические прогнозы развития человечества. Если же разделить агрессию на оборонительную и злокачественную, то такая необходимость отпадает. Тогда предполагается, что злокачественная доля агрессии не является врожденной, а следовательно, она не может считаться неискоренимой. С другой стороны, допускается, что злокачественная агрессивность представляет собой некий человеческий потенциал, более значимый, чем одна из возможных моделей поведения, которой можно по желанию обучиться и от которой можно легко освободиться, приняв другую модель.

В третьей части мы исследуем условия возникновения, сущность как доброкачественной, так и злокачественной агрессии, особенно же подробно остановимся на второй форме. А пока я все же хочу еще раз напомнить читателю, что наш анализ противостоит бихевиористской теории, ибо мы изучаем агрессивные импульсы во всех их видах и формах, независимо от того, проявлялись они в агрессивном поведении или нет.

Псевдоагрессия

Под этим понятием я понимаю действия, в результате которых может быть нанесен ущерб, но которым не предшествовали злые намерения.

Непреднамеренная агрессия

Яркий пример псевдоагрессии — случайное ранение человека. Классический пример — это проверка револьвера и непроизвольный выстрел, задевающий находящегося поблизости человека. Психоанализ дает таким несчастным случаям несколько усложненное толкование, используя понятие неосознанной мотивации; так что возникает вопрос: не является ли любой внешне несчастный случай на деле результатом неосознанной мотивации агрессора? Такой ход рассуждений должен был бы снизить число случаев непреднамеренных агрессивных действий. Однако такой подход был бы догматическим упрощением ситуации.

Игровая агрессия

Игровая агрессия необходима в учебном тренинге на мастерство, ловкость и быстроту реакций. Она не имеет никакой разрушительной цели и никаких отрицательных мотиваций (гнев, ненависть). Фехтование, стрельба из лука или сражение на мечах развились из потребности поразить врага, но сегодня они полностью утратили эту свою функцию и превратились в виды спорта. Например, сражение на мечах в дзэн-буддизме доведено до подлинного искусства, которое требует огромной ловкости, полного владения своим телом, а также полной концентраций. Все эти качества необходимы еще в одном искусстве, которое внешне не имеет ничего общего с боевым, а именно в церемонии чаепития. Мастер дзэн в сражении на мечах не испытывает ненависти и желания убить или ранить.

Он просто точно выполняет свои движения, и если противник его оказывается убит, то это лишь оттого, что он "неудачно выбрал место"[139]. И если представитель классического психоанализа будет утверждать, что в основе подобного убийства может лежать неосознанный мотив бойца (ненависть и желание уничтожить противника), то я скажу: это его дело, однако подобная аргументация свидетельствуют лишь о том, что ее носитель не имеет ни малейшего представления о духе дзэн-буддизма*.

Лук и стрелы тоже когда-то были оружием защиты и нападения, а сегодня это чистое искусство[140]. И в западных культурах мы наблюдаем тот же самый феномен в отношении к фехтованию и сражению на мечах, которые также стали видами спорта. И хотя здесь отсутствуют духовные аспекты боевого искусства дзэн, все равно оба эти вида спорта исключают намерение нанести вред сопернику. Здесь уместно вспомнить, что и у первобытных народов соревнования по борьбе в первую очередь служили демонстрации ловкости и мастерства, а выражение агрессивности отходило на второй план.

Агрессия как самоутверждение

Важнейший вид псевдоагрессии можно в какой-то мере приравнять к самоутверждению. Речь идет о прямом значении слова "агрессия": в буквальном смысле корень aggredi происходит от adgradi (gradus означает "шаг", а ad —"на"), т. е. получается что-то вроде "двигаться на", "на-ступать". Aggredi — это непереходный глагол, и потому он напрямую не соединяется с дополнением; нельзя сказать to aggress somebody — "нападать кого-либо".

В первоначальном значении слова "быть агрессивным" означали нечто вроде "двигаться в направлении цели без промедления, без страха и сомнения".

Концепция агрессии как самоутверждения находит подтверждение в наблюдениях за связью между воздействием мужских гормонов и агрессивным поведением. Во многих экспериментах было доказано, что мужские гормоны нередко вызывают агрессивность. При этом следует учитывать, что главное различие между мужчиной и женщиной заключается в их разных функциях во время полового акта. Анатомические и физиологические особенности мужчины обусловливают его активность и способность к вторжению без промедления и без страха, даже если женщина оказывает сопротивление. Поскольку сексуальная способность мужской особи имеет важное значение для продолжения жизни рода, неудивительно, что природа снарядила самца особенно высоким потенциалом агрессивности. Многие исследователи приводят вроде бы убедительные подтверждения этой гипотезе. В 40-е гг. было проведено много исследований для установления связи между агрессией и кастрацией самца, или между агрессией и инъекцией мужских гормонов кастрированным самцам[141]. Один из классических экспериментов описал Биман. Он доказал, что взрослые самцы мышей (25 дней от роду) после кастрации в течение какого-то времени вели себя более миролюбиво, чем до кастрации. Когда же им делали после этого инъекцию мужских гормонов, они снова начинали драться. Биман также показал, что мыши не переставали быть драчливыми после кастрации, если им после операции не давали возможности успокоиться, а, наоборот, натравливали их на обычные стычки. Это говорит о том, что мужской гормон выполняет роль стимулятора агрессивного поведения, но вовсе не является единственным условием, предпосылкой, при отсутствии которой агрессия вообще исключена.

Сходные эксперименты с шимпанзе проводили Г. Кларк и X. Берд. Результат показывал, что мужской гормон повышал уровень агрессивности, а женский — снижал. Позднее эксперименты, описанные Зигом, подтвердили данные Бимана и других. Зиг приходит к следующему выводу: "Можно утверждать, что усиление агрессивности изолированных мышей основано на нарушении гормонального равновесия, в результате которого обычно снижается порог раздражительности. Мужские половые гормоны в этой реакции играют решающую роль, в то время как все остальные выполняют только вспомогательную функцию".

Среди многих других работ на эту тему я хотел бы назвать только имя К. М. Лагершпетца. Он сообщает об очень интересной тенденции, обнаруженной в экспериментах с мышами. Мыши, воспитанные в духе агрессивности, испытывали большие затруднения при совокуплении, в то время как мыши, у которых формировалось неагрессивное поведение, в сексе чувствовали себя абсолютно свободно. Автор считает, что эти результаты позволяют предположить, что оба эти типа поведения поддаются селекции: что их можно либо усиливать, либо подавлять. Одновременно эти результаты опровергают гипотезу о том, что сексуальное и агрессивное поведение имеют одни и те же стимулы, только они затем направляются в разные русла благодаря внешним раздражителям. Подобный вывод противоречит гипотезе о том, что агрессивные импульсы составляют часть мужской сексуальности. Я, однако, не считаю себя достаточно компетентным, чтобы комментировать это явное противоречие. Правда, несколько позднее я предложу свою гипотезу по данному вопросу.

Предположение о наличии связи между мужественностью и агрессией, возможно, опирается на результаты исследований и домыслы о сущности Y-хромосомы. Женский ряд содержит две женские хромосомы (XX), а мужская формула состоит из хромосомной пары XY. В процессе деления клетки возможны отклонения от нормального развития, но с позиций теории агрессии самое главное заключается в том, что живое существо мужского пола получает в своем генетическом коде одну Х-хромосому и две Y-хромосомы, т. е. (XYY). (Бывает еще и другое расположение хромосом, но в нашей ситуации это нас не интересует.) Индивиды с формулой XYY нередко отличаются какими-либо физическими отклонениями от нормы. Обычно они значительно выше среднего роста, несколько ограничены в умственном отношении и довольно часто бывают больны эпилепсией или подвержены эпилепсоидным состояниям. Особенно интересен для нас тот факт, что индивиды этого типа бывают чрезвычайно агрессивными. Это предположение первоначально возникло при обследовании буйных обитателей специальной клиники в Эдинбурге. Семеро из 197 психически больных мужчин имели хромосомный ряд XYY; а это составляет 3,5%, т. е. более высокий процент, чем это наблюдается у обычного населения[142]. После публикации этих данных было проведено не менее десятка исследований, которые подтверждали и дополняли приведенные результаты[143]. Однако их еще недостаточно для окончательных выводов, это всего лишь некоторое основание для гипотез, которые ждут еще своей проверки. А для этого необходимы многочисленные исследования с помощью точных методов и аппаратуры[144].

В литературе нередко высказывается предположение, что мужская агрессивность не отличается от воинственного поведения» которое направлено на ущемление других людей; в обычной жизни такое поведение принято обозначать словом "агрессия". Но с биологической точки зрения было бы в высшей степени странно, если бы к этому сводилась сущность мужской агрессии. Разве сексуальный партнер может выполнить свою биологическую функцию, если он ведет себя враждебно по отношению к партнерше? Это бы разрушало элементарные связи между полами, а еще важнее с позиций биолога то, что это могло бы нанести ущерб женским особям, которые несут ответственность за будущих детей[145]. При известных обстоятельствах, особенно в патриархальных обществах, где сложилась система эксплуатации женщин, действительно дело доходит до глубокой вражды между полами. Однако очень трудно объяснить этот антагонизм с точки зрения биологической целесообразности и не менее трудно понять его как результат эволюционного процесса. С другой стороны, мы уже упоминали, что в биологическом смысле мужчине необходима сила, быстрота и натиск, способность преодолевать преграды. Но при этом же речь идет не столько о враждебно-агрессивном поведении, сколько о наступательности, необходимой для достижения цели.

Такая мужская агрессивность существенно отличается от жестокости и деструктивности; это доказывается хотя бы тем, что по данному критерию женщины не менее жестоки и деструктивны.

Такой подход к делу помогает прояснить некоторые моменты в эксперименте Лагершпетпа. Он установил, как мы упоминали выше, что мыши, которые показали высокую степень агрессивности, не проявляли никакого интереса к копуляции*. Если агрессивность в общепринятом смысле этого слова составляет часть мужской сексуальности или хотя бы стимулируется ею, то приведенный эксперимент должен был бы дать прямо противоположный результат. Это явное противоречие между данными Лагерпшетца и результатами других авторов получает свое естественное и очень простое объяснение, если научиться отличать враждебную агрессивность от агрессивной "наступательности". Тогда легко понять, что драчливые мыши-самцы пребывают в таком яростно-воинственном состоянии, которое никак не может стимулировать сексуальную активность. Экспериментальное впрыскивание мужских гормонов, скорее всего, стимулировало не враждебность, а общий физический подъем, прилив сил и готовность к преодолению преград.

Наблюдения за нормальным человеческим поведением подтверждают догадку Лагершпетца. У людей в состоянии гнева не возникает половое влечение, и даже на прямые сексуальные раздражители они реагируют слабо.

Я говорю в данном случае о гневе и враждебности как о настрое, о состоянии духа нормального человека; совсем другое дело — садизм, который насквозь пропитан сексуальными импульсами.

Короче говоря, гнев (т. е. по сути своей состояние оборонительной агрессивности) не способствует сексуальной активности; что касается садистских и мазохистских импульсов, то хотя они не производятся сексуальным поведением, но все же они с ним совместимы или стимулируют его.

Агрессивность, направленная на достижение цели, не ограничивается сферой сексуального поведения. В структуре личности это одно из важных качеств, оно необходимо хирургу во время операции, альпинисту при подъеме на гору, без него немыслимы большинство видов спорта и многие другие жизненные ситуации. Без этого качества не может обойтись и охотник, оно нужно для успешной торговли и т. д. Во всех этих ситуациях достижение успеха возможно лишь тогда, когда проявляется необходимая готовность к решимости, к прорыву, настойчивость и неустрашимость перед лицом трудностей и препятствий. Разумеется, те же самые качества необходимы и при встрече с врагом. Генерал, у которого отсутствует агрессивность в таком смысле слова, будет просто неуверенным в себе, нерешительным офицером, неспособным на активные действия; а солдат, лишенный такой агрессивности во время атаки, будет легко обращен в бегство. Одновременно следует отличать агрессию с целью нанесения ущерба от агрессии самоутверждения, которая облегчает в какой-то мере достижение любой цели, будь то обретение творческой активности или нанесение вреда.

Следует помнить, что эксперименты с инъекцией мужских гормонов, которые усиливают бойцовские качества животных, можно интерпретировать по-разному. Во-первых, можно предположить, что гормоны вызывают ярость и желание напасть. Но во-вторых, нельзя упускать из виду и такое воздействие гормонов, когда они усиливают волю животного к самоутверждению и достижению любых целей, в том числе и враждебных, если таковые имели у него место и притом были обусловлены совсем другими мотивами. Изучив материалы экспериментов о влиянии мужских гормонов на агрессивность, я пришел к выводу, что допустимы обе гипотезы, но с биологической точки зрения вторая представляется мне более вероятной. Возможно, последующие эксперименты позволят обнаружить более убедительные доказательства либо первой, либо второй гипотезы.

Связь между агрессивностью самоутверждения, мужскими гормонами, а возможно, еще и Y-хромосомами настраивает на мысль, что мужчины в большей мере, чем женщины, обладают высоким уровнем наступательной активности, необходимой для самореализации личности, и что именно поэтому из них выходят хорошие охотники, хирурги и генералы, в то время как женщины обладают такими чертами, как склонность к защите слабого и уходу за другими, и потому из них получаются хорошие учителя и врачи. Конечно, из поведения современной женщины, по этому поводу, нельзя сделать сколько-нибудь точных выводов, ибо сегодняшнее состояние в значительной степени является результатом патриархальной общественной системы. Да и, кроме всего прочего, вопрос этот в целом чисто статистический, т. е. он имеет смысл в отношении больших чисел, а не в отношении отдельных индивидов. Как раз многим мужчинам недостает той самой целеустремленно-наступательной активности, которая способствует самореализации личности, в то время как женщины нередко блистательно выполняют такие сложные задачи, которые без них вообще решить невозможно. Между мужественностью и агрессией, направленной на самоутверждение, явно существует гораздо более сложная система связей, чем это представляется на первый взгляд. У нас об этом мало знаний. А генетика тут не удивишь, ибо он знает, что генетический код можно перевести на язык определенных типов поведения, что его расшифровка требует изучения связей с другими генетическими кодами и с той жизненной ситуацией, в которой человек родился и живет. Кроме того, следует помнить, что агрессивность, способствующая личной целеустремленности, — это качество, необходимое не только для выполнения определенных видов деятельности, но и для выживания самого индивида. И потому с биологической точки зрения следует думать, что этим качеством должны быть наделены все живые существа, а не только особи мужского пола. Однако нам придется отказаться от окончательного суждения об истоках мужской и женской агрессивности в сексе и в жизни до лучших времен, когда у нас будет больше эмпирических данных о роли хромосомной формулы в мужской и женской бисексуальности, а мужских гормонов в самоутверждающемся поведении индивида.

Однако есть один очень важный факт, уже получивший клиническое подтверждение. А именно: установлено, что тот, кто беспрепятственно может реализовывать свою агрессию самоутверждения, в целом ведет себя гораздо менее враждебно, чем тот, у кого отсутствует это качество целеустремленной наступательности. Это относится в равной мере и к феномену оборонительной агрессии, и к злокачественной агрессии типа садизма. А причины этого очевидны. Что касается оборонительной агрессии, то она, как известно, представляет собой реакцию на угрозу. Человек, который не встречает препятствий для активного самоутверждения, менее подвержен страхам и потому реже оказывается в ситуациях, на которые приходится отвечать оборонительно-агрессивными действиями. Садист становится садистом, ибо он страдает душевной импотенцией; ему недостает способности разбудить другого человека и заставить его полюбить себя; и тогда он компенсирует эту свою неспособность стремлением к власти над другими людьми. Таким образом, агрессия самоутверждения повышает способность человека к достижению целей, и потому она значительно снижает потребность в подавлении другого человека (в жестоком, садистском поведении)[146].

В заключение необходимо добавить, что степень развитости у каждого конкретного человека "агрессии самоутверждения" проявляется в определенных невротических симптомах, а также играет огромную роль в структуре личности в целом. Робкий, закомплексованный человек страдает от недостатка наступательной активности точно так же, как невротик. И первая задача при лечении такого человека состоит в том, чтобы помочь ему осознать свой комплекс, а затем дойти до его причин, т. е. прежде всего обнаружить, какие факторы в самой личности и в ее социальном окружении питают этот комплекс, усиливают его.

Вероятно, главным фактором, снижающим в индивиде "агрессию самоутверждения", является авторитарная атмосфера в семье и обществе, где потребность в самоутверждении отождествляется с грехом непослушания и бунтарством. Любой абсолютный авторитет воспринимает попытку другого индивида к реализации собственных целей как смертный грех, ибо это угрожает его авторитарности. И потому людям подчиненным внушается мысль, что авторитарная власть представляет интересы народа, преследует те же самые цели, к которым стремятся "простые люди". И потому послушание — это якобы самый лучший шанс к самореализации.

Оборонительная агрессия

Различие между человеком и животным

Как уже упоминалось ранее, оборонительная агрессия является фактором биологической адаптации. Коротко напомним: мозг животного запрограммирован филогенетически таким образом, чтобы мобилизовать все наступательные и оборонительные импульсы, если возникает угроза витальным интересам животного. Например, когда животного лишают жизненного пространства или ограничивают ему доступ к пище, сексу или когда возникает угроза для его потомства. Все в нем направляется на то, чтобы устранить возникшую опасность. В большинстве случаев животное спасается бегством или же, если нет такой возможности, нападает или принимает явно угрожающую позу. Цель оборонительной агрессии состоит не в разрушении, а в сохранении жизни. Если эта цель достигается, то исчезает и агрессивность животного со всеми ее эмоциональными эквивалентами. Так же филогенетически запрограммирован и человек: на угрозу его витальным интересам он реагирует либо атакой, либо бегством. Хотя эта врожденная тенденция у человека выражена менее ярко, чем у животных, все же многие факты убеждают, что у человека тоже есть тенденция к оборонительной агрессии. Она проявляется, когда возникает угроза жизни, здоровью, свободе или собственности (это последнее, когда он живет в обществе, где частная собственность является значимой ценностью). Конечно, агрессивная реакция может быть обусловлена моральными и религиозными убеждениями, воспитанием и т. д.; однако на практике мы ее встречаем у большинства индивидов и даже у целых групп. Вероятно, оборонительной агрессией можно объяснить большую часть воинственных проявлений человека.

Можно утверждать, что нейронное обеспечение оборонительной агрессии и у животного, и у человека одинаково. Однако это утверждение истинно только в узком смысле. Ибо зоны, связанные с агрессией, являются частью целостной системы головного мозга, а у человека эта система с большими полушариями и огромным ко-личеством нервных связей существенно отличается от мозга животного.

Но даже если нейрофизиологические основы оборонительной агрессии у животного и у человека полностью не совпадают, все же у них достаточно много общего, чтобы утверждать, что одно и то же нейрофизиологическое устройство у человека вызывает более сильную агрессию, чем у животного. Причина такого явления заключается в специфических условиях человеческого существования. При этом речь идет, главным образом, о следующем:

1.  Животное воспринимает как угрозу только явную опасность, существующую в данный момент, и, конечно, его врожденные инстинкты, а также генетическая память и индивидуальный опыт способствуют тому, что животное часто более остро ощущает опасность, чем человек.

Однако человек, обладающий даром предвидения и фантазией, реагирует не только на сиюминутную угрозу, но и на возможную опасность в будущем, на свое представление о вероятности угрозы. Он может, например, вообразить, что соседнее племя, имеющее опыт ведения войны, когда-либо может напасть на его собственное племя, чтобы завладеть его богатствами; или ему может прийти в голову, что сосед, которому он "насолил", отомстит за это при благоприятных условиях. "Вычисление грозящей опасности" — это одна из главных задач политиков и военачальников. Таким образом, механизм оборонительной агрессии у человека мобилизуется не только тогда, когда он чувствует непосредственную угрозу, но и тогда, когда явной угрозы нет. То есть чаще всего человек выдает агрессивную реакцию на свой собственный прогноз.

2.  Человек обладает не только способностью предвидеть реальную опасность в будущем, но он еще позволяет себя уговорить, допускает, чтобы им манипулировали, руководили, убеждали. Он готов увидеть опасность там, где ее в действительности нет. Так начиналось большинство современных войн, они были подготовлены именно пропагандистским нагнетанием угрозы, лидеры убеждали население в том, что ему угрожает опасность нападениях уничтожения, и так воспитывалась ненависть к другим народам, от которых якобы исходит угроза. На самом деле угроза была чаще всего чистой фикцией. Особенно после

Французской революции, когда на месте маленького профессионального войска возникали огромные народные армии, политическим лидерам стало все труднее и труднее убеждать народы, что они должны идти на смертельную бойню ради приобретения дешевых рынков сырья и рабочей силы. Мало кто согласился бы участвовать в войне, если бы ее необходимость мотивировалась такими целями, как рынки и прибыль. Но когда правительство внушает своему народу, что ему грозит опасность, то мобилизуются нормальные биологические механизмы, направленные на защиту от угрозы. Кроме того, очень часто эти предупреждения об опасности сбываются сами собой: когда государство-агрессор начинает подготовку к войне, это вынуждает государство, на которое готовится нападение, в свою очередь вооружаться, чем оно и предъявляет как бы "доказательства" своих агрессивных намерений.

Только у человека можно вызвать оборонительную агрессию методом "промывания мозгов". Чтобы внушить человеку, что ему грозит опасность, нужно прежде всего такое средство, как язык; без языка подобное внушение чаще всего невозможно. Кроме того, нужно, чтобы социальная система обеспечивала почву для промывания мозгов. Например, трудно себе представить, что такого рода внушение имело бы успех у племени мбуту. Это африканские охотники-пигмеи, которые благополучно живут в своих лесах и не подчиняются никакому постоянному авторитету. В этом обществе никто не имеет столько власти, чтобы заставить кого-либо поверить в невероятное. Совсем иное дело, когда общество располагает набором таких авторитетных персон, как колдуны, волшебники, политические или религиозные лидеры. По сути дела, сила внушения, которой обладает правящая группа, определяет и власть этой группы над остальным населением, или, уж как минимум, она должна уметь пользоваться изощренной идеологической системой, которая снижает критичность и независимость мышления.

3. Дополнительное усиление оборонительной агрессии у человека (в сравнении с животным) обусловлено спецификой человеческого существования. Человек, как и зверь, защищается, когда что-либо угрожает его витальным интересам. Однако сфера батальных интересов у человеказначительно шире, чем у зверя. Человеку для выживания необходимы не только физические, но и психические условия. Он должен поддерживать некоторое психическое равновесие, чтобы сохранить способность выполнять свои функции. Для человека все, что способствует психическому комфорту, столь же важно в жизненном смысле, как и то, что служит телесному комфорту. И самый первый витальный интерес заключается в сохранении своей системы координат, ценностной ориентации. От нее зависит и способность к действию, и в конечном счете — осознание себя как личности. Если человек обнаруживает идеи, которые ставят под сомнение его собственные ценностные ориентации, он прореагирует на эти идеи, он воспримет их как угрозу своим жизненно важным интересам. Он отвергнет эти идеи и притом попытается дать этому рациональное толкование, чтобы объяснить свое неприятие этих идей. Он может, например, сказать, что новые идеи по сути своей "аморальные", "некультурные", "безумные" и т. д. Но все это только рационализации. На самом деле антагонизм имеет под собою только одну почву — это просто ощущение угрозы извне.

Человеку нужна не только "система координат" для ориентации в жизни; для его эмоционального равновесия (комфорта) жизненно важную роль играет и выбор объектов почитания. При этом речь может идти о самых невероятных феноменах: это могут быть ценности, идеалы, предки, отец, мать, родина, класс, религия и десятки других объектов, к которым человек относится как к святыне. Даже к привычкам можно относиться как к символу традиционных ценностей[147]. Любое покушение на объект почитания вызывает такой же точно гнев со стороны индивида или группы, как если бы речь шла о покушении на жизнь.

Все, что сказано о реакции на витальную угрозу, можно кратко выразить следующим образом: страх обычно мобилизует либо реакцию нападения, либо тенденцию к бегству. Последний вариант часто встречается, когда человек ищет выход, чтобы "сохранить свое лицо". Если же условия столь жестки, что избежать позора (или краха) невозможно, то тогда вероятнее реакция нападения. При этом нельзя упустить из виду, что реакция бегства зависит от двух факторов: во-первых, от интенсивности угрозы, а во-вторых, от степеней физической и психической выносливости субъекта, его уверенности в себе. С одной стороны, причиной могут выступать такие события, которых кто угодно испугается, а с другой стороны, человек может сам быть настолько слабым и беспомощным, что напугать его ничего не стоит. Поэтому страх бывает обусловлен не только реальной опасностью, но почти так же часто он может возникать в результате внутреннего состояния индивида, и тогда достаточно малейшего внешнего толчка — и реакция обеспечена.

Страх, как и боль, — это очень неприятное чувство, и человек пытается любой ценой от него избавиться. Есть много способов преодоления страха. Например, медикаменты, секс, сон или общение с другими людьми. Но одним из самых действенных приемов вытеснения страха является агрессивность. Если человек находит силы из пассивного состояния страха перейти в нападение, тут же исчезает мучительное чувство страха[148].

Агрессивность и свобода

Среди разнообразных витальных интересов человека, которые подвергаются опасности, есть одна сфера, которую можно считать самой главной, — это сфера свободы личности и общества. Вопреки расхожему мнению, что потребность в свободе является достоянием культуры и формируется в процессе воспитания, у нас имеется обширный материал, свидетельствующий, что потребность в свободе является биологической реакцией человеческого организма.

Это мнение подтверждается тем фактом, что на протяжении всей истории народы и классы выступали против своих угнетателей, если была хоть малейшая надежда на победу, а иногда и при отсутствии такой надежды. По сути дела, история человечества является историей борьбы за свободу, историей революций, от освободительной войны израильтян против египтян, от национальных восстаний против Римской империи и от крестьянских восстаний в Германии XVI в. до революций в Америке, Франции, России, Китае, Алжире, Вьетнаме и т. д.[149]

Лидеры слишком часто прибегают к фальшивым лозунгам, утверждая, что ведут свой народ на борьбу за свободу, в то время как сами преследуют цели порабощения. При этом никакие обещания ничего не стоят, ибо даже душители свободы считают необходимым приносить ей клятву верности.

Гипотеза о наличии у человека врожденного импульса борьбы за свободу подкрепляется тем, что свобода является предпосылкой для развертывания всех человеческих способностей личности, ее физического и психического здоровья и равновесия. Если у него отнимают свободу, он становится больным, калекой, инвалидом. Под свободой понимается не отсутствие каких бы то ни было ограничений, ибо всякое развитие возможно лишь в рамках какой-то структуры, а каждая структура требует ограничений. Все дело в том, кому это ограничение выгодно — какому-то одному лицу или учреждению, или же оно необходимо для роста и развития самой структуры личности.

Свобода является для человека жизненно важным биологическим фактором, который обусловливает беспрепятственное развитие человеческого организма[150], и потоку опасность лишиться свободы вызывает такую же точно оборонительную агрессию, какую вызывает любая угроза витальным интересам индивида. Стоит ли в таком случае удивляться, что в мире, в котором люди ущемлены, в котором большинство страдает от отсутствия свободы (особенно цветное население), вновь и вновь возникают вспышки насилия и агрессии. Власть имущие (т. е. белые) были бы, вероятно, меньше удивлены и возмущены ими, если бы они не привыкли, что цветных можно не считать за людей, и потому от черных, желтых или краснокожих они вовсе и не ждут человеческих реакций[151].

Подобная слепота имеет еще и другую причину. Белые сами, несмотря на свою мощь, тоже расстались со своей свободой, их к тому вынудила их собственная система (хоть, быть может, и не столь явно и открыто). И потому, возможно, они еще больше ненавидят тех, кто сегодня сражается за свободу, ибо это напоминает им об их собственной капитуляции.

Однако нельзя впадать в эйфорию по поводу допустимости истинно революционной, наступательной активности; из того факта, что любая активность, вызванная потребностью защиты жизни, свободы или чести, относится к нормальным механизмам функционирования организма, вовсе не следует, что можно оправдать разрушение жизни. Это остается личным делом каждого, делом религиозных, этических или политических убеждений, делом совести — оправдывать такую позицию или нет. И как бы ни выглядели в данном случае наши собственные принципы, мы должны отдавать себе отчет в том, что чисто оборонительная агрессия очень легко смешивается с необоронительной деструктивностью и садистским желанием господствовать, вместо того чтобы подчиняться. И когда это происходит, революционная наступательность перерождается в свою противоположность и вновь воспроизводит ту самую ситуацию, которую должна была уничтожить.

Агрессия и нарциссизм[152]

Наряду с рассмотренными факторами одним из важнейших источников оборонительной агрессии является угроза нарциссизму.

Фрейд формулирует понятие нарциссизма в рамках своей теории либидо. Поскольку у шизофреника отсутствует отношение к объекту на уровне "либидо" (как в реальности, так и в фантазии), Фрейд задался таким вопросом: "А куда девается это либидо, которое шизофреник не может направить на внешний объект?" И он нашел ответ: "Отнятое у внешнего мира либидо оказывается обращенным на себя — так возникает поведение, которое мы можем назвать словом «нарциссизм»"[153]. Кроме того, предполагал, что "первичный нарциссизм" — это первоначальное состояние человека в раннем детстве, та стадия, на которой у него еще нет отношений с внешним миром. В ходе нормального развития ребенка его либидозные отношения с внешним миром расширяются и усиливаются, но в особых обстоятельствах (среди которых крайний случай — душевная болезнь) либидо "отнимается" у объектов и переносится на себя ("вторичный нарциссизм"). И даже при нормальном развитии человек в течение всей своей жизни до некоторой степени остается нарциссом.

Несмотря на это, феномен нарциссизма не занял заслуженного места в клинических исследованиях психоаналитиков. Понятие это в основном распространялось на случаи психозов* и на ситуации раннего детства[154]. На самом же деле нарциссизм играет гораздо более важную роль, и не только у нормальных, но и у так называемых невротических личностей. И уяснить в полной мере его роль можно только при условии высвобождения этого феномена из узких рамок теории либидо. Тогда нарциссизм можно определять как такое эмоциональное состояние, при котором человек реально проявляет интерес только к своей собственной персоне, своему телу, своим потребностям, своим мыслям, своим чувствам, своей собственности и т. д. В то время как все остальное, что не составляет часть его самого и не является объектом его устремлений, — для него не наполнено настоящей жизненной реальностью, лишено цвета, вкуса, тяжести, а воспринимается лишь на уровне разума. Мера нарциссизма определяет у человека двойной масштаб восприятия. Лишь то имеет значимость, что касается его самого, а остальной мир в эмоциональном отношении не имеет ни запаха, ни цвета; и потому человек-нарцисс обнаруживает слабую способность к объективности и серьезные просчеты в оценках[155].

Нередко человек-нарцисс достигает чувства уверенности вовсе не ценою своих трудов и достижений, а благодаря тому, что он субъективно убежден в своем совершенстве, в своих выдающихся личных качествах и превосходстве над другими людьми. И поскольку на нарциссизме покоится его самооценка и чувство своего "Я", он должен мертвой хваткой цепляться за свои нарциссические представления. И если под угрозой оказывается нарциссизм, то сам человек воспринимает это как угрозу своим витальным интересам. Если человек-нарцисс чувствует себя ущемленным, если его недооценивают, критикуют, ловят на ошибках, унижают в играх или других ситуациях, то это обычно вызывает у нарцисса чувство возмущения и гнева, вне зависимости от того, дает ли он им волю и вообще отдает ли он себе в них отчет. Насколько интенсивной может быть часто эта агрессивная реакция, можно судить хотя бы по тому, что человек, ущемленный в своем нарциссизме, никогда в жизни не простит обидчика, ибо он испытывает такую жажду мести, которая ни в какое сравнение не идет с реакцией на любой другой ущерб — физическую травму или имущественные потери.

Большинство людей не подозревают о своем нарциссизме и обнаруживают лишь его косвенные проявления. Так, например, люди обычно испытывают преувеличенное восхищение собственными родителями или собственными детьми и не считают нужным скрывать эти чувства, ибо почтение к родителям и любовь к детям в, обществе оцениваются положительно. А если бы кто-то начал выражать восторги по поводу собственной персоны, говоря, к примеру: "Я самый удивительный человек на свете" или "Я лучше всех", то его не только заподозрили бы в тщеславии, но и могли бы посчитать не вполне нормальным. С другой стороны, если кто-то достиг выдающихся успехов в науке или искусстве, в области спорта, экономики или политики, то признание окружающих постоянно подкрепляет его амбиции — и тогда его нарциссизм кажется не только нормальным, но и разумным и похвальным. И нарцисс дает волю самолюбованию, ведь оно получает признание и санкционируется самим обществом[156].

В современном западном обществе явно просматривается своеобразная внутренняя связь между нарциссизмом знаменитых людей и потребностями публики. Публика потому и стремится побольше узнать о "звездах", что жизнь простых людей пуста и скучна. Средства массовой информации получают прибыль, продавая сведения о жизни известных ученых, художников, артистов, дирижеров и др. При этом каждый удовлетворяет свой интерес: публика — свое любопытство, торговец славой — свой бизнес, а популярная личность — свой нарциссизм.

Среди политических лидеров часто встречается очень высокая степень нарциссизма. Можно считать его профессиональной болезнью (или профессиональным капиталом) политиков, особенно тех, кто достиг власти благодаря популярности в массах. Когда лидер сам убежден в своих выдающихся способностях и в своем предназначении, ему легче убедить публику; ведь сильная, уверенная в себе личность всегда притягивает к себе простых людей. Но харизматический лидер* (нарцисс) использует свое влияние не только как средство достижения политического успеха. Он нуждается в овациях и признании просто для поддержки внутреннего равновесия. Однако убежденность в своей правоте и непогрешимости в основном покоится не на реальных достижениях, а на нарциссизме[157]. Он буквально не может жить без постоянного подкрепления своего нарциссизма, ибо его человеческая сущность (ядро личности: убеждения, верования, совесть, любовь) недостаточно развита. Личности с высокой степенью нарциссизма буквально нуждаются в славе, иначе они могут впадать в депрессию, а то и в безумие. Но для того чтобы производить на людей такое впечатление, которое вызывает овации, необходим не только талант, но и подходящие условия. А люди, нуждающиеся в подкреплении своего нарциссизма, стремятся к новым и новым успехам, ибо провал для них чреват одновременно и душевным крахом. Популярность для них равнозначна "самоисцелению", профилактике от депрессии и безумия. И когда они отстаивают свои цели, то на самом деле они сражаются за свое душевное здоровье. Если речь идет не об индивидуальном, а о групповом нарциссизме, то индивид в полной мере осознает свою принадлежность к коллективной идеологии и открыто выражает свои взгляды. Когда кто-либо утверждает: "Моя родина — самая прекрасная на свете" (или: моя нация — самая умная, моя религия — самая развитая, мой народ — самый миролюбивый и т. д., и т. п.), то это никому не кажется безумием. Напротив, это называется патриотизмом, убежденностью, лояльностью. Это звучит как вполне реалистичное и разумное ценностное суждение, тем более что оно разделяется очень многими членами группы. И такое единодушие обеспечивает превращение фантазии в реальность; ведь у большинства людей представление о реальности опирается не на раздумья или критический разум, а на общий консенсус, на единое мироощущение группы.

Групповой нарциссизм выполняет важные функции. Во-первых, коллективный интерес требует солидарности, а апелляция к общим ценностям цементирует группу изнутри и облегчает манипулирование группой в целом. Во-вторых , нарциссизм создает членам группы ощущение удовлетворенности, особенно тем, кто сам по себе мало что значит и не имеет особых оснований гордиться своей персоной. В группе даже самый ничтожный и прибитый человек в душе своей может оправдать свое состояние такой аргументацией: "Я ведь часть великолепного целого самой лучшей группы на свете. И хотя в действительности я всего лишь жалкий червяк, благодаря своей принадлежности к этой группе я становлюсь великаном". Следовательно, степень группового нарциссизма соответствует реальной неудовлетворенности жизнью. Социальные классы, которые имеют больше радостей в жизни, менее подвержены фанатизму. (Фанатизм — это характерная черта группового нарциссизма.) А мелкая буржуазия, ущемленная во многих сферах материальной и духовной жизни, страдает от невыносимой пустоты и скуки.

Одновременно следует заметить, что для национального бюджета очень выгодно стимулировать групповой нарциссизм. В самом деле, это ведь ничего не стоит и не идет пи в какое сравнение с расходами на социальные нужды и на повышение уровня жизни. Достаточно оплатить труд идеологов, которые формулируют лозунги, направленные на разжигание социального нарциссизма. И многие функционеры — учителя, журналисты, священники и профессора — готовы к сотрудничеству в этой области даже бесплатно. Им достаточно такой награды, как удовлетворенность от причастности к достойному делу и гордость за свой вклад в это дело и свой растущий престиж.

Те, чей нарциссизм касается в большей мере группы, чем себя лично, весьма чувствительны, и на любое явное или воображаемое оскорбление в адрес своей группы они бурно реагируют. Эта реакция часто бывает гораздо интенсивнее, чем у нарциссов-индивидуалистов. Индивид может еще иногда усомниться, глядя на себя в зеркало. Участник группы не знает таких сомнений, ибо большинство его окружения разделяет его нарциссизм. А в случае конфликта с другой группой, которая также страдает коллективным нарциссизмом, возникает жуткая вражда, В этих схватках обычно возвеличивается образ собственной группы и принижается до крайней точки образ враждебной группы. Собственная группа выдается за защитника человеческого достоинства, морали, права и благосостояния. Другая же получает проклятия, ее обвиняют во всех грехах, от обмана и беспринципности до жестокости и бесчеловечности. Оскорбление символов, группового нарциссизма (например, знамени, личности кайзера, президента или посла) вызывает в народе реакцию столь бешеной агрессивности, что они готовы поддержать даже милитаристскую политику своих лидеров.

Групповой нарциссизм представляет собой один из главных источников человеческой агрессивности, и все же это всего лишь реакция на ущемление витальных интересов. Данная форма оборонительной агрессивности отличается от других форм лишь огромной интенсивностью. И столь резкими проявлениями, которые граничат с патологией. Если вспомнить о причинах и функции правовых и жестоких массовых столкновений между индусами и мусульманами, в эпоху раздела Индии, то приходится признать значительную роль группового нарциссизма. И это нисколько не удивительно, если вспомнить, что здесь мы имели дело практически с самыми несчастными и беднейшими группами населения в мире. Но, конечно, нарциссизм нельзя считать единственной причиной этого феномена. На других его аспектах мы еще остановимся.

Агрессивность и сопротивление

Еще одним серьезным источником оборонительной агрессии является реакция человека на попытку лишить его иллюзий; это бывает, когда кто-то пытается "вытащить на свет божий" вытесненные влечения и фантазии; Фрейд назвал такую реакцию защитой (сопротивлением), а психоанализ сделал этот феномен объектом систематического наблюдения. Фрейд обнаружил, что пациент "сопротивляется" любым терапевтическим усилиям аналитика, как только тот касается "вытесненных" проблем. Это вовсе не значит, что пациент сознательно возражает, или становится неоткровенным, или хочет что-то утаить; нет, скорее всего, он бессознательно противится тому, чтобы вытесненный материал стал осознанным. Есть много причин, из-за которых человек на протяжении целой жизни может вытеснять какие-то желания. Или его страшит унижение или наказание, или он боится потерять чью-то любовь... в случае, если другим людям станут известными его потаенные желания и влечения, более того, он и себе самому часто не хочет признаться в этих влечениях, боясь потерять уважение к себе (изменить свою самооценку).

Психоаналитическая практика вскрыла большое количество поведенческих реакций, которые являются следствием сопротивления. Пациент может уклониться от обсуждения "болезненной" темы и перевести разговор на другую тему; он может почувствовать себя усталым, его может "бросать в сон"; он может не явиться на сеанс или рассердиться на психотерапевта и тем самым найти повод прервать анализ. Я хочу привести один пример. Один пациент, писатель, который очень гордился тем, что не был оппортунистом, рассказывал мне во время сеанса, как он однажды